– Смм-и-и-рр-но! Слушать мою команду!
Насладившись покорством своих людей, он грузно садится на бревна.
– Скорняк Иван Дылда, – выкликает он, – Подойди!
– Так точно-с, подошел, – тоненько отзывается чахоточный скорняк.
– Имя и фамиль?
– Иван Семенович Харламов, по прозванью Дылда!
– Можешь и без отчества, – бурчит хозяин, – не такая уж ты шишка, чтоб тебя по имени-отчеству величать!
– Ваша правда, Максим Иванович!
– Я тебе не Максим Иванович, а ваше степенство! Понял? Артикула не знаешь, кот драповый!.. А скажи мне… милейший Дылда… за квартиру хозяину платишь?
– Виноват-с, ваше степенство, не плачу.
– Сколько времени не платишь?
– Два года.
– Почему?
– По причине житейских бедствий, как то: отсутствие заказов и болезни супруги моей, вызванной сыростью…
– Ты чувствуешь, какой я есть человек?
– От души сочувствую и вообще ежемесячно… виноват-с… еженощно за вас Бога молю!
– А ты не врешь? Онамеднись я слышал, что ты меня греческим пузом назвал и вообще гадом маринованным? Я все знаю!
Скорняк прижимает к сердцу тоненькую шафранную ручку и мелко лепечет:
– Напраслину возводите на меня, ваше степенство, я вас завсегда в глаза и под глаза святым человеком называю.
– Ежели не врешь, – гудит Максим Иванович отзвонившим колоколом, – то пой мне «многая лета…»
Скорняк высоко поднимает сизую от бритья голову, зажмуривает глаза и тонкой прерывистой нотой поет многолетие.
– Хватит! За такие голосья дерут за волосья! Уходи с глаз долой! Следующий! Григорий Пузов!
– Тут-с! – встает поджарая замученная фигурка сапожника в опорках и в грязно-зеленом переднике.
– Имя и фамилия?
– Григорий Пузов!
– Ладно, ладно. Без тебя знаю. Сколько времени за квартиру не платишь?
– Четыре года.
– Ну и ну! А я-то не знал. Че-е-ты-ре года! Ска-а-жи на милость… И не совестно тебе?
– Совестно, ваше степенство, но по причине деторождения матерьяльно ослабши…
– Сам рожаешь? – ухмыльнулся в сивую бороду Максим Иванович, и все за ним захихикали кто в кулак, а кто в рукав.
– Не я-с, ваше степенство, а супруга моя Марья Федоровна.
– Какая это Марья Федоровна, – притворяется он не понимающим, – это не принцесса ли Датская, супруга его императорского величества?
– Никак нет. Она из Псковской губернии, Опочецкого уезда, погоста Никольского.
– Так что ж ты, мозги твои всмятку, ее по отчеству величаешь, когда она скопская? Ты смотри, леворуцию на моем дворе не устраивай, а то!.. Так, говоришь, четыре года за квартиру не платишь? Гм… да-с… Ну, ладно, благодари хозяина.
Целуй руку! Через год мы тебе пятилетний юбилей устроим.
Взволнованный сапожник, перед тем как приложиться к руке хозяина, от непонятной одури, схватившей его, мелко перекрестился. Максим Иванович дико расхохотался и дал сапожнику полтинник.
– Люблю пугливых! – крякнул он. – Следующий! Адвокат Плевако!
Адвокат Голубев степенно подошел в стареньком своем сюртучишке и в калошах на босу ногу.
– Признаете себя виновным? – спросил Максим Иванович.
– Признаю. Пять лет за квартиру не плачу!
Максим Иванович неожиданно рассвирепел и ударил себя кулаком по колену:
– Разве я тебя спрашивал, сколько лет ты мне не платишь? Это во-первых, а во-вторых, говори речь! Защитительную.
– Кого защищать прикажете?
– Меня, – шепотом сказал Каменев и неожиданно всхлипнул, опустив голову на грудь. – Я есть скот, а не человек. Докажи обратное!
И адвокат Голубев стал доказывать, что Максим Иванович не скот, а человек. И говорил до того вдохновенно и хорошо, что Каменев взвыл. Он поднялся с бревен и стал обнимать адвоката.
– Эх! – сказал только одним дыханьем. Поцеловал Голубева троекратным лобзанием и опять сказал, скрипнув зубами: – Эх!
Выпрямился Максим Иванович во весь саженный свой рост, взмахнул тяжелыми руками и дико гаркнул:
– Ребята! Тащите сюда три ящика пива, две четвертных и закусок! Всех угощаю!
И зачиналось на дворе Каменева широкое и многоголосное пьянство. До рассвета на весь тихий город гремели крики, ругань и песни.
В городе к этому привыкли. Даже городовые, и те махнули рукой: пущай куролесят. Беспокоить нельзя. Максим Иванович гуляет со своей ротой!
Хозяин напивался больше всех. Он обнимался со своими жильцами, плакал у них на груди, называл их святой голытьбою и вопил медным своим голосом:
– Пожалейте меня, православные христиане!
Максима Ивановича от души жалели и обсыпали его клятвами:
– Дорогой хозяин! Мы за тебя в огонь и в воду! Веди нас, как Наполеондор Первый, куда хочешь! Все за тебя, все за тобою!
– Братья! Святая голытьба! – выкрикивал Максим Иванович. – Избирайте меня атаманом! Пойдемте в леса дремучие и станем разбойниками! А?
Разбойничья жизнь вольная, горячая и русскому по душе. А может быть, лучше монастырь построить? А? Я буду игуменом, а Голубев отцом наместником… Идет? Завтра же на Валдай поеду тысячепудовый колокол покупать!
…Эх, позовите гармониста Кузьку! Кузьку! – гремел Каменев, растерзывая на груди алую вышитую рубашку. – Трешницу ему за гармонь!
Из трактира «Плевна» приводили Кузьку. Под плясовую Кузькину гармонь все плясали, смеялись и плакали. А когда устанут от пьяного лиха и на время тихо станет на дворе, Максим Иванович опустит голову и начнет в грехах каяться. Все слушают его, плачут вместе с ним и на каждый грех отвечают гулом:
– Бог простит!
Перед смертью Максим Иванович выкинул «чудачество», которое надолго вошло в летопись города: все свое имущество он завещал своим жильцам-неплательщикам.
Сапожник Яков Веселов сидел на большом гранитном камне, приготовленном домовладельцем для надгробия, лущил семечки и говорил чахлым хрипом портному Авдею Дудкину:
– Дни наши, как семечки… Махонькие и одинакие… И аппетит к этим дням такой же, как и к семечкам, – не хочешь, да ешь!.. Недавно задумался от ночного бессонья: сколько раз я счастлив был в своей жизни?
– Ну? – спросил портной, присаживаясь к сапожнику.
– Маловато, дружище… Всего лишь два раза. Во-первых, тогда, когда я на ярмарке выиграл будильник за пять копеек, и, во-вторых, когда меня выбрали товарищем председателя в союзе сапожников. О последнем-то, полагаю, и вспоминать не довлеет, ну а тогда гоголем ходил. Все же персона-с! А главное, слово-то приятное – товарищ председателя. Ну, конечно, и на «вы» называли, как человека!
– А у меня, – оживился портной, – тогда счастье было, когда господин статский советник Павел Валерьянович Погодин в 1912 году перед Пасхой изволил за хорошо сшитый фрак руку мне протянуть и сказать собственноручно: ты, говорит, Дудкин, лучше придворного портного. Мерси тебе и тому подобное!
– Редко кто уважал нашего брата, ремесленную косточку, – вздохнул сапожник, – чего я видел? Униженность и попрание личности. Меня заказчики и били, и ругали нет чего хуже, и денег за работу не платили… А раз такое унижение было. В церкви. На выносе плащаницы. Подходит ко мне церковный сторож и говорит: «Пройди в алтарь, батюшке поможешь плащаницу выносить…» Не может быть, подумал я, – чтобы меня к этому делу приставили. Испокон веков плащаницу-то помогают выносить люди сановитые да денежные… Пошел, это, я за сторожем и не ошибся… Увидал меня дьякон да как зыкнет на сторожа: «Ты это зачем сапожника привел? Людей рази нет?
Позови Семена Петровича Горелова». А он ведь, сам знаешь, при энотах и два дома каменных!
Выхожу из алтаря краснее рака, а певчие-то так и смеются над моим унижением. Когда сынишка мой Петька в школе учился, так ребята никогда его по имени не называли, а все – «сапожник» или «почем опорки»…
У Якова дрогнули руки, и на землю упал кулек с семечками.
– Наша портновская нация хотя и чище вашей, – отозвался Дудкин, – но тоже не пользуется вниманием со стороны просвещенных людей… Когда я дочку свою Глафиру замуж выдал за чиновника, то мамаша евонная поедом ее есть стала: «Ты, говорит, портновская дочь, а я барыня».
– А правда это, Авдей, что Муссолини из сапожников?
– Не может быть. Совсем немыслимое дело!
– А мне сказывали, что он из сапожников. И Шаляпин тоже… Лев Толстой любил сапоги шить… И даже Петр Великий не брезговал нашим ремеслом.
Над большим каменным двором ширился и густел звездный августовский вечер. Запахи помойной ямы и близость уборных, около которых сидели сапожник и портной, не могли загасить своим смрадом яблочно-душистого дыхания вечера.
Из городского сада доносилась музыка. Была она такой размывчивой и усладной, что Якову захотелось выпить.
– Когда выпью, то люблю музыку слушать. Она тогда наподобие родниковой воды – прохладно и утешительно!
Последнее время о водке сапожник старался не думать: «Опять пропьюсь до згинки и шкандалы учинять зачну». Чтобы отогнать от себя лукавое наваждение, он перевел разговор на другие темы.