Сначала я хотел написать о женщине, работающей зав. хирургическим отделением, написавшей диссертацию, имеющей семью, стало быть, и кучу каждодневных забот. Но вдруг, на третьей странице, возникла очередь, и наш соцреалистический абсурд да прошлые разговоры с Тонино вытащили меня совсем на иную тропу.
Эту мою маету нарушил возбужденный Лева Устинов: "Всё! Договорились! Сегодня у нас сауна. Все идем". — "Куда? Зачем? Не хочу в сауну. Что за бред!" — "Ты что?! Нам это устраивает… — и Лева называет имя одного из приближенных к высшей местной власти. — Это шикарная баня. Попаримся, выпьем… Отдохнем! Узнаешь мир, наконец".
Когда я слышу слово «баня» (сауна для меня эвфемизм бани), мне хочется схватиться за пистолет. Возможно, это результат "банных дней" детских и юношеских лет, когда можно было помыться лишь на коммунальной кухне, среди коптящих керосинок, жужжащих примусов и гомонящих хозяек. Бани, шайки, мочалки — в моей памяти неразлучные спутницы коммунальной кухни, примуса и керосинки.
А еще я вспоминал, как в детстве папа повел меня в парилку. Я там и минуты не мог провести — дышать нечем было. Отец наслаждался. Я не понял его радости, выскочил из парилки как ошпаренный (пожалуй, даже в буквальном смысле слова).
И наше номенклатурное общество, и либеральное общество, и даже диссидентское общество вдруг оказались адептами одного и того же развлечения.
Сам я никогда не участвовал в этих фиестах и судил о сем, как те, что поносили "Доктора Живаго", не читая его. Но, после недолгого сопротивления любопытство победило. Хотя не в том суть.
С нами в той сауне был Егор Яковлев и кто-то еще. Хоть убей — не могу вспомнить, кто именно. Егор тоже часто бывал в Дубултах в эти зимние сезоны, которые «сезонами» не считались, и потому путевку получить было легче. Мы с Егором подружились тогда. Он в последние дни оттепели создал журнал «Журналист», орган наших надежд, за что и был изгнан оттуда при похолодании. Изгнан по стандартному сценарию тех дней: приехал на редакторской машине в ЦК, беседа с Сусловым, уехал домой на метро.
Помню, как раз перед той нашей поездкой в Дубулты, вышел в «Известиях» его очерк «Отель». Там были великолепно описаны два отеля, между которыми лишь граница. Один отель в СССР, другой в Словакии. И там, и там схожие климатические условия, один и тот же экономический и политический режим. Однако в словацком отеле жить легко, в нашем — почти невозможно. Видно, дело не только в социализме. Егор всегда был приверженцем социализма с так называемым человеческим лицом. Он искал во всем это самое человеческое лицо социализма. Отсюда его увлечение поиском в Ленине лица человеческого, в отличие от Сталина. Мы все к дедушке Ленину относились несколько иначе. Но я с детства помню мамины рассказы о прошлом. С одной стороны, она вспоминала, что Струве называл Ленина "ходячей гильотиной", с другой стороны, сама слышала, как Валентинов, незадолго до своего бегства на Запад, говорил: "Старик с головой, понимал много, он бы, если б не умер, исправил много". На Западе Валентинов потом выпустил книгу воспоминаний о Ленине, где герой выглядел не больно красиво. С моей точки зрения, явно страдал маниакально-депрессивным психозом. По-моему, его склонность к интригам и компромиссам, основанная на идее "нравственно все, что полезно", — просто беспринципность.
Не в том суть. Я помню, как Егор однажды позвонил мне и попросил быть медицинским консультантом в его документальном сериале о Ленине, в той части, где речь шла о ранении в результате покушения. Ему в той истории многое оставалось неясным. О тяжести состояния здоровья Ленина трубили все газеты. Затаив дыхание, люди, кто с надеждой, кто со страхом, ждали, чем кончится: умрет — выживет? А он, Егор, в архивах раскопал, что, вернувшись домой с завода Михельсона, раненый Ленин самостоятельно поднялся на второй этаж. Я отказался быть консультантом, ибо мне тоже многое казалось темным в том, что должно быть явным…
Вечером, перед ужином — а мы предусмотрительно от вечерней трапезы отказались — за нами пришла машина, микроавтобус, в котором стояли ящики картонные и плетеные корзины с разными бутылками и снедью. И немолодая женщина, которая там сидела, должна была все приготовить для нашего послесаунного застолья.
Где-то в лесу автобус остановился у глухого забора. Ворота открылись, и мы подъехали к одноэтажному бревенчатому дому. Небольшие сени, дальше большой холл. В холле, в кресле у маленького круглого столика сидел дородный пожилой мужчина в трусах и курил. Он радостно приветствовал пополнение, я было скукожился от присутствия незнакомых, но тут некто подошел и сказал, что нам на другую половину, махнув налево. Куда мы и ушли. С правой половины временами доносился женский смех.
В одной из комнат мы разделись, накинули на себя махровые халаты и прошли в следующую, тоже довольно большую комнату. Посредине стоял длинный стол, окруженный скамьями. Всё в русско-деревенском стиле, как его понимает цивилизованная латышская номенклатура. Полумрак. Женщина уже расставляла снедь на столе. Сначала дело — потом гульба. И мы побежали в самое то. Вот и я увидел… святая святых.
Я сел на нижнюю скамью. И внизу-то дышать трудно. Лева надо мной. Егор расположился под самым потолком в позе Мефистофеля работы скульптора Антокольского (кажется, дяди вышеупомянутого Павла Григорьевича). Я, пытаясь скрыть неправедное раздражение, кивнув на Егора, сказал Леве: "А ты устройся в образе «Мыслителя» Родена". Егор: "Угомонись и лови кайф".
Жар нарастал. Мы сидели и потели, временами перекидываясь репликами. Лева: «Прелесть». Егор: «Кайф». Я: "Дышать трудно". Егор: "Сейчас будет совсем хорошо". Я: "'Это звучит угрожающе". И действительно, взглянув на Леву, я перепугался: на коже его появилась мраморность, что, точки зрения медицины, говорит о капилляростазе.
— Лева! Смотри! — я показал на разводы по коже.
— Ага. Самый кайф сейчас.
— Какой, к черту, кайф! Пора начинать реанимацию.
Егор сверху снисходительно смотрел на меня:
— Сейчас как раз поры открылись.
— Конечно, — Лева стал водить пальцем по рисункам на своих плечах и бедрах, — вот они, поры.
— Да при чем тут поры?! Это застой крови в мелких сосудиках. Приостановка местного кровообращения.
— Не знаю, что там остановилось, но при этом все поры открываются, не унимался Лева.
— Где ты видишь свои любимые поры? Да и зачем тебе открывать эти невидимые миру поры?
— Это полезно.
— Что в этом полезного?
То был бессмысленный вопль атеиста в компании верующих. Или, наоборот, верующий в медицину бунтовал промеж верящих в пользу кайфа.
На меня махнули рукой и побежали в бассейн. И я побежал, но остановился у края его. По поверхности плавали какие-то жирные разводы. Какого-то горюче-смазочного, так сказать, материала. Мои друзья быстро попрыгали в воду и разогнали то, что остановило меня. Подумав, я пошел под душ.
После охлаждающих процедур все собрались у стола. И покатилось обычное застолье. Потом заглянули к нам мужики с правой половины и пригласили нас к их столу. За ними прискакали их женщины — кто в халате, кто в купальнике. Потом наши вновь побежали в парилку. А я уж нет — начал одеваться.
Больше я в сауну не ходок. Впрочем, не в том суть…
Герои моей повести тем временем получили открытки, записались в очередную очередь с ожиданием светлого автомобильного будущего, и радость их по этому поводу не могла, как мне казалось, не окраситься чем-то черным. Без всякой мистики: возмездие настигает и неподвластный нашей воле идиотизм. Удачный ли ход — не знаю, читателю судить, но автор был удовлетворен. Доволен был взыскательный художник.
Но суть не в этом, суть в том, что в тот зимний вечер в сауне я нашел… я понял, как должна кончиться моя эпопея в очереди. Не мог этот соцреалистический абсурд мирно завершиться. Абсурд завершается в сауне. Что-то должно было случиться…
Например, обстрел танками собственного парламента…
Я врач, и литературные мои опусы, в основном, связаны с медицинскими коллизиями. В медицине есть все. И по медицине поныне бродит призрак. Иные мне советовали выйти на просторы «нормальной» жизни. А зачем? Фолкнер посвятил себя своей Йокнапатофе. Фазиль Искандер все время в своем Чегеме. В моей медицине не видят Йокнапатофу или Чегем не только в силу моей литературной слабости, но и в силу наглости медицины, агрессивно заполняющей все пустоты и пропасти в нашей жизни. Там, где любовь рядом с болезнью и смертью — любовь не видят.
Не знаю, почему я с этого начал — рассказать же хочу о том, как единственный раз в жизни побывал в ЦК "родной нашей партии".
Вызвали нас с главным врачом в Горздрав на разбор жалобы. Жалоба дурная и маловразумительная, мы ни в чем не были виноваты и особенно к этому разбору не готовились. А с утра на телевидении принимали фильм по моему «Хирургу» — "Дни хирурга Мишкина". Я опоздал на разбор, попав в какое-то незначительное происшествие с такси, на котором ехал. Пока милиция разбиралась, оставлять таксиста в беде было мне неловко. Председатель комиссии по разбору, терапевт, спросила, почему нет заведующего отделением, то есть меня. Моя начальница с гордостью сообщила, что, наверное, я задержался на приемке фильма. В больнице некоторые гордились, что у них работает писатель. Однако это произвело совершенно обратную и, тем не менее, естественную реакцию в Горздраве. Не больно-то в стране полной безгласности любили пишущих. Не любили, но побаивались, в отличие от нынешнего времени… Вызверившаяся председательница долго возмущалась моими неслужебными делами. Мое запоздалое появление придало жару негодованию. Дело кончилось постановлением об отчете нашей больницы на коллегии управления с предварительной проверкой специально созданной комиссии. Из-за меня могла пострадать вся больница. А уж главврач при этом, скорее всего, полетит со своей должности. И все из-за моего писательства.