ПОЭЗИЯ БУРЬ
Летит по дороге четверка:
В коляске Мария сидит.
А месяц, как дынная корка,
На небе полночном висит…
Верхом – словно вихрем гонимый -
Скачу я за ней через лес
И жажду, волканом палимый,
Поэзии бурь и чудес!
Я отдал бы всю мою славу
За горсть, за щепотку песку,
Чтоб только коляска в канаву
Свернулась теперь на скаку.
Иль если б волшебник искусный
Задумал вдруг Мери украсть; -
Иль вор, беспощадный и гнусный,
Рискнул на коляску напасть…
Иль пусть кровожадные звери
Коляску обступят теперь…
На помощь возлюбленной Мери
Я сам бы явился, как зверь.
Умчал бы ее я далеко -
За триста земель и морей…
И там бы глубоко, глубоко
Блаженствовал с Мери моей.
Но нет ни зверей, ни злодеев,
Дорога бесстыдно гладка,
Прошли времена чародеев…
О, жизнь, как ты стала гадка!
Везде безотрадная проза,
Заставы, деревни, шоссе…
И спит моя майская роза,
Раскинувшись в пышной красе, -
Меж тем как, окутан туманом,
Летит ее рыцарь за ней
И жаждет борьбы с великаном
В порыве безумных страстей…
О, чем же купить твою ласку
В холодный и жалкий наш век,
Когда променял на коляску
Поэзию бурь человек?..
"Недурно! надо показать Владимиру Александровичу!" – подумал Кирпичов и протянул руку к другому письму; но тут явился Алексей Иваныч…
Алексей Иваныч был единственным наследником своего отца, семидесятилетнего старика, с тремя миллионами, уже не имевшего сил подняться с места; а для таких людей у Кирпичова не было ничего заветного и невозможного. Он был всегда и во всякое время к их услугам – каким угодно, – унижаясь перед ними столько же, сколько ломался перед людьми беднее его.
Алексей Иваныч, человек лет сорока пяти, с бородкой, острижен в кружок и одет по-купечески: в суконный сюртук, широкий и длинный, и в плисовые панталоны, заправленные в сапоги; в его словах и во всей его фигуре заметна бесцветность, как будто он ещё не успел определиться.
Обменявшись с гостем несколькими словами, Кирпичов поднял конторку и положил туда вновь полученные ассигнации… Человек, менее привычный к деньгам, мог ахнуть самым добросовестным образом при виде огромного количества бумажных, золотых и серебряных денег, покрывавших обширное дно конторки и представлявших в своем беспорядочном смешении зрелище необыкновенно привлекательное.
То была весна: время еще довольно сильного расхода на книги и всякие товары, время, когда многие, надумавшись, подписываются еще на журналы; в конторе Кирпичова собралось в тот день чужих и своих денег до ста тысяч.
Но Алексей Иваныч, бывший главным приказчиком своего отца и видевший в своих руках миллионы, только заметил с добродушно-лукавой улыбкой:
– Конторочку-то скоро надо будет заказывать попросторнее!
– Все благодетели иногородные! – отвечал Кирпичов, любуясь своими сокровищами и медленно захлопывая конторку.
К чести благодарного сердца Кирпичова и к несомненному удовольствию господ иногородних должно заметить, что Кирпичов обыкновенно называл их не иначе, как "благодетелями".
Кирпичов запер конторку и положил ключ в карман. Потом он выдвинул нижний ящик конторки и свалил туда письма, которых, по-видимому, уже не располагал читать.
Затем он положил руку на плечо Алексея Иваныча и повел его вон из магазина. Из комнаты, где производилась упаковка посылов, они поднялись в третий этаж, и Кирпичов, проходя с гостем через комнату жены своей, сказал ей:
– Велите-ка, матушка Надежда Сергеевна, подать нам бутылочку шампанского да закусить.
И он увел гостя в свой кабинет, где, впрочем, чаще предавался разгулу с своими друзьями, чем занятиям, соответствующим названью комнаты.
КАК КУТИТ КИРПИЧОВ
Кирпичов допивал с своим гостем уже вторую бутылку шампанского, – которое он обыкновенно начинал пить с одиннадцати часов утра, когда явился общий знакомый их Трофим Бешенцов – человек лет сорока, тучный и краснолицый. Подобно Правой Руке, он считал непростительной роскошью чисто одеваться: по его сюртуку опытный пятновыводчик всегда мог определить, какого вина он вчера убавил. Перчатки он презирал, толстую шею свою стягивал волосяным галстуком с огромной стальной пряжкой; бороду брил редко.
По званию он был актер, но при театре, по причине положительной бездарности, делать ему было нечего, и он проводил время с купцами, которые вообще охотно дружатся с актерами. Купцы любили его за веселый нрав, за остроумие и за то еще, что он по первому требованию друзей рад хоть вприсядку среди улицы – качество, которое называли в нем добротой сердца. И притом не обидчив.
Впрочем, Бешенцов имел свое самолюбие; но что же такое артист без самолюбия? как сам он иногда говаривал.
Трезвый он был тише воды, ниже травы, а напьется – кричит: "Велик Бешенцов! велик!.." И убеждение в своем величии тогда достигает в нем такой высокой степени добродушного комизма, что умей он хоть половину его проявить на сцене, он был бы точно велик.
Кирпичов познакомился с ним у одного купца, вскоре по приезде в Петербург. Они напились и в тот же вечер подружились. В бумагах покойного Назарова Кирпичов нашел письма его брата и по ним доискался местопребывания наследницы, но решительно не знал, как приступить к делу. Он открылся своему новому другу, как безумно влюблен, и Бешенцов помог ему советом и стихами. Купеческие сынки и молодые приказчики часто прибегают в любовных объяснениях к стихам – и не ошибаются: ничто так не льстит самолюбие молоденькой швеи, едва знающей грамоту, ничто так не очарует и не убедит ее, как высокопарная фраза, громкие стихи. И чем меньше она поймет, тем сильней впечатление, тем вернее успех. Расчет удался, и талант Бешенцова торжествовал, доставив ему дружбу богатого книгопродавца.
– А я совсем нечаянно! – сказал Бешенцов раскланиваясь.
И хозяин и гость ответили ему хохотом.
С некоторого времени вечно праздный Бешенцов ежедневно прохаживался по утрам мимо "Книжного магазина и библиотеки для чтения на всех языках" и, заметив, что к Кирпичову вошел какой-нибудь почетный гость, отправлялся и сам туда, уверенный, что теперь уже не будет лишний, и всегда извещал, что "совсем нечаянно". Хитрость, наконец, заметили.
Да и сам он уж давно смекнул, что ею никого не проведешь, но был непрочь, заметив, что какая-нибудь простодушная его выходка смешит слушателей, и повторить ее с умыслом, – к чему, впрочем, приходят почти все люди, имеющие в характере своем оригинальную черту, возбуждающую внимание, даже и те, которые не нуждаются в даровом угощении.
Хозяин и гости, попивая шампанское, дружно беседовали. Вдруг Чепраков взглянул на часы и значительно сказал:
– А! Пора!..
– Неужели уж час? – спросил Кирпичов.
– Без пяти минут, – отвечал купец и взял шляпу.
Ни гость, ни сам хозяин не думали удерживать его;
Кирпичов только крикнул вслед ему:
– Если ужо, Алексей Иваныч, не найдете нас дома, так приезжайте "туда"!
– Хорошо! – отвечал Чепраков и ушел.
У людей, которые часто сходятся, всегда есть слова, которым придан особенный, условный смысл, непонятный постороннему. Таким образом, в компании Кирпичова "туда" имело разные значения, смотря по времени дня. Сказанное до обеда, оно значило в трактир.
Кирпичов пространно повествовал Бешенцову, как отлично идут его дела, какие получает он доходы и награды, как ласкают его князья, графы и другие именитые люди, вдруг на пороге показалась чрезвычайно длинная, сухощавая фигура, в синих штанах с серебряными лампасами, в коричневом персидском казакине с нашивками на груди; кинжал у пояса, остроконечная баранья шапка на голове довершали наряд нового гостя.
То был персиянин Хаджи-Кахар-Фахрудин. Ему было уже за шестьдесят лет; но лицо его постоянно каждый месяц менялось: то он молодел, то дряхлел, – по той причине, что раз в месяц красил себе волосы, брови, ресницы, даже подкрашивал руки, обросшие волосами. Но следы морщин слишком резко обозначали его лета, глаза его тоже выцвели и были невероятно тупы; вообще трудно было определить степень его ума: он вечно молчал и внимательно слушал, особенно когда говорил Кирпичов, которому вверил он свой маленький капитал. Ежедневно с той поры приходил он ровно в час в магазин и торчал, как статуя, постоянно на одном месте, иногда поднимал с полу какую-нибудь соринку, сдувал пыль с книги и снова садился. При всяком движении в магазине – отпускают ли товар, привезут ли новое издание, переставляют ли шкафы – он был непременным молчаливым членом: широко раскроет свои тупые глаза и смотрит и прислушивается, медленно кивая головой, словно бьет такт. Вообще он смотрел на магазин Кирпичова и на все, что в нем делалось, такими глазами, как будто все тут принадлежало ему и происходит по его приказанию. Ему выходило большое наследство, и он обещал пуститься с Кирпичовым в обороты и даже намекал, что откажет ему свои деньги в вечное владение. И Кирпичов ласкал его и часто, указывая гостям своим на молчаливого персиянина, шептал: "Дурак ужаснейший! и никого родных нет… Вот посмотрите, если не сделает меня своим наследником!"