Ему казалось, что теперь весна будет вечной. И даже зимой и жарким летом он чувствовал эту пронзительную тоску, которая бывает только весной.
С бытом Виталя примирился быстро: он составил себе четкий распорядок и следовал ему, чтобы не было времени думать о том, почему с ним так поступили. Завтрак, школа, прогулка, уроки, прогулка, книга. Книга, пока не заснет.
Виталю перевели в другую школу поближе к новому «дому». Устроили все так, как будто родители все время в разъездах, и никому нет до него дела, да дела никому и не было. Даже новым одноклассникам. Над ним даже не издевались, а просто сторонились, как будто он был заразный. Даже то, что Виталя жил один в квартире – привилегия, доступная далеко не каждому четырнадцатилетнему, – никого к нему не привлекала. А ведь такой мощный ресурс должен был сделать его королем местных пацанов, но даже это не помогло.
Странный высокий парень с серыми глазами, которые как будто постоянно что-то искали, но не находили, не интересовал никого.
Единственными, у кого неожиданно появившийся мальчуган вызывал интерес, – были соседи по подъезду. Людьми приличными их можно было назвать с большой натяжкой. Явно сумасшедший дед Виктор Адольфович, уличенный несколько раз в поджигательстве; любительница крепенького и сплетница тетка Леонидовна (имя ее, кажется, никто не знал); неблагополучная семья из двух человек – Вова и Лида (последней, видимо, частенько доставалось от мужа, о чем красноречиво говорили причудливые россыпи синяков); наконец, пожилые супруги Труфановы, страдающие от того, что дочь не приезжает к ним с единственной внучкой, потому что квартира их завалена хламьем настолько, что туда едва протиснуться можно.
Детей в подъезде вообще не было, как будто их выкосила какая-то невиданная детская болезнь.
Вот именно от таких людей бабушка всегда говорила Витале держаться подальше, а получается – прямо к ним его и привела. Как будто спрятала ото всех в самом плохом месте, где искать точно никто не будет. «Но кто – эти все?» – часто спрашивал себя Виталя.
Виталя был мальчик добрый и негордый, а еще смышленый, поэтому, быстро поняв, что другой компании у него не предвидится, постарался примириться и даже если не полюбить, то пожалеть своих соседей.
Последний раз бабушка пришла, когда ему исполнилось восемнадцать, принесла почему-то пасхальный кулич с одной свечкой.
– Теперь ты сам по себе.
– Я давно уже сам по себе, – грубовато ответил Виталя.
– Нет, теперь ты совсем сам по себе, я свой долг выполнила, больше я не приду.
– Нашла чем удивить.
– Задуй свечку и помолись, как я учила. И к нам не суйся. Оставляю тебя с богом, – сказала она и ушла – в этот раз действительно навсегда.
А Виталя поплелся в угол, повернулся к нему лицом, задул свечку и съел кулич: неаккуратно, жадно, размазывая по большому рту. Пока жевал, прямо с набитым ртом повторял бабкину молитву, которая скорее была похожа на заговор:
«Птица божья прилети – страх отгони, под крылом укрой, господь с тобой.
Птица божья прилети – боль забери, за спину повесь, далеко унесь».
Так и простоял Виталя в углу больше двадцати лет. Пока не привык, и «угол» не стал ему домом. Как будто под его давлением Виталя постепенно горбился, скрючивался, старел, казалось, гораздо быстрее своих лет. Вот так, незаметно для себя, но совершенно очевидно для всех остальных, он и превратился в дядю Виталю.
Распорядка жизни дядя Виталя не нарушал: школу сменил техникум, потом – работа каменщиком, неизменные прогулки в лесу, книга на ночь, молитва перед сном, а еще у Витали появилось увлечение – он стал вырезать из камня и даже оборудовал в квартире небольшую мастерскую.
Привычки и пристрастия соседей не коснулись дяди Витали. Как ни старались привить ему любовь к алкоголю, сквернословию и сплетням, Виталя только отнекивался и предлагал научить резать по камню или в лес сходить погулять.
«Чокнутый, но безобидный», – думали соседи. «Что же не так со всеми этими несчастными людьми. – думал дядя Виталя. – Годами живут здесь беспробудной мрачной жизнью, и ничего не меняется, никто не переезжает, не въезжает, даже не умирает никто. А может, все дело в этом месте – в подъезде? – размышлял он. – У других вон в доме все в порядке: работают, машины покупают, дети бегают, и только здесь ничего путного не происходит».
Вскоре дядя Виталя стал замечать странности, происходящие с подъездными обитателями, что только подтвердило его догадки и еще больше разжалобило его по отношению к соседям.
Поскольку Леонидовна была самая разговорчивая, то что-то неладное дядя Виталя впервые заметил именно с ней.
Леонидовна была из той породы женщин, которые как будто сразу же родились тетками. В семнадцать лет она уже выглядела на сорок, была крупная, рукастая, с большим широким лицом и выдающимся бюстом, охочая до всяческих сплетен и жутких семейных историй.
Может быть, наслушавшись таких историй в юности, свою семью Леонидовна заводить не стала. Ей нравилось жить одной: есть макароны со шкварками из сковородки, смотреть мыльные оперы, не брить ноги, ругаться матом и не обслуживать никаких спиногрызов и их хлипеньких папашек. При всей своей культивируемой бессемейности, у всех неженатых мужчин, попадавших в ее поле зрения, Леонидовна непременно спрашивала: «Жениться когда собираешься?» Для женщин у нее был заготовлен другой вопрос: «Рожать-то думаешь?» Если ответ Леонидовну не удовлетворял, она вспоминала и про часики, и про стакан воды, который некому будет подать, и зачем-то про то, что дети вытянут из тебя все жилы, а потом разъедутся по заграницам.
После сорока лет Леонидовна плотно пристрастилась к коньяку, но жить ей это особо не мешало, здоровья у нее было на троих.
Была у Леонидовны и своя тайна, грешок, как она ее про себя называла. Грешок свой она тщательно лелеяла и никому о нем не рассказывала, даже когда выпивала полбутылочки. Ей нравилось осознавать, что она все про всех знает, а про ее грешок не знает никто.
Много лет назад, еще в комсомольской юности, Леонидовна сделала то, что ни одной порядочной советской женщине делать не полагалось. Всякое, конечно, бывало, но аборт, как считала Леонидовна, случай все-таки исключительный, делавший ее на голову выше всех тогдашних подруг. «Родить-то каждая может, – думала она, – а вот сделать аборт пойди-ка, попробуй». В общем, при мысли о содеянном Леонидовна неизменно испытывала пикантное чувство одновременной гордости и стыда, которое ей очень нравилось.
В выходной день, высидев положенный срок на скамейке у подъезда, Леонидовна засобиралась домой, но