Тут вышел Порфирий Петрович Парфеткин из первого номера, — да как подъедет (весьма любопытный мужчина):
— Вы мне объясните вот что, люди добрые: Грибиков таки пустил — говорю — карличишку?
— Не внюхаешь — не распознаешь. Обиделся Новодережкин:
— Весьма вам обязан: не нюхаю и не курю. Наступило молчание:
— Грибиков этот сидит на своем достоянье.
— Сам — кость (в костоварку), а все ему мало…
— Так, так, — оживился Порфирий Петрович Парфеткин (весьма любопытный мужчина), — стал быть — алчность? Стал быть, полагаю, — мздолюбец?
— Трясыней сидит на своих сундуках.
— А за карлика кто ему платит?
— Мандро.
— А какая охота Мандре пархуча содержать?
— Как какая: съешь кукиш! И — кукиш под нос:
— Хорошо еще, — есть подо что!
И — пошло, и — пошло: говорили с подшептами; тут же зевака такой суеглазый стоял; дроботала пролетка подгрохотом, — лбастым булыжником; крупной крупою засеяло в воздухе; скоро пошел снежный лепень; в разбег лошадей, в разнопляс пешеходов развеилась кучечка.
В черно-лиловые воздухи всяк побежал по нуждишкам.
И скоро уже, точно жужелицы, зажужукали, забаламутили в домиках; и заплеталась безглавая сплетня:
— Живет карличишка безносый: хандрит, ерундит.
В тот же вечер Порфирий Петрович Парфеткин пришел Хелефонову: так, мол, и так; Телефонов чикчиры носил — Телефонов, из номера двадцать восьмого, которого дочка гордилась: фамилия их-де старинная, стародворянская: при Алексее Михайловиче Телефоновы были подьячими.
Он и заметил:
— Его бы держать на видках, — перешелкнувши палец о палец.
Парфеткин, — так даже в подпрыг!
— А, а, а? Телефонов:
— Ведь вот как оно!
— Невдомек!
— Вы смекните!
— А?
— Что?
— Да — вот то! Стало ясно:
— Xe-xе… Чует мушка, где струп!
И — завторили: это вторье разнесли по домам.
Донесли до самой до Китайской княжны.
И здесь, — кстати заметить, — что дом заколоченный лет уже двадцать, в котором Юдиф Николаич Китайский, лет двадцать назад подавившийся костью, являлся ночами давиться, — тот самый, который от этих давлений пустел (обитала старуха с княжной Анастасьей Юдифовной в Сен — Тру — де — л'Эгле), в нем ставни отснялись: сама Анастасья Юдифовна из Сен — Тру — де — л'Эгля вернулась; давно бы пора: заждались; а как вышла на улицу, — ахнули: боже, угодников всех выноси, — в мужской шляпе, в штанах; в руке — палка с балдашкою; голос — как в бочке; и — пух над губою; и всем объявила, что, дескать, она не она, а — «он», что Анастасьей Юдифовной звали напрасно; что тут — как сказать? Игра в прятки природы; и стоит хирургам-де что-то над ней совершить — обернется она: Анастасьем Юдифовичем.
Вероятно, покойник весьма испугался явлением этим, — исчез: перестал появляться; зато появились — негодники.
Странно; княжна на вопрос «чем изволите, ваше сиятельство, вы заниматься» — ответила:
— Армией…
— Как-с?
— Просто так.
Пошли справки: потом разъяснилося просто, что армия эта совсем создана не для гибели, а для спасенья различных негодников (пьяниц и жуликов), что генерал ей командует «Ботc» или «кот-с» (кто их знает): какой-то чудной генерал, безобидный во всех отношеньях; в полиции долго косились; потом кое-как обошлось: раздавала листовки; негодников в дом свой тащила: угодников — вынесли. Ей-то со всем уважением и донесли:
— Карличишка живет в Телепухинском доме: пархуч, сквернословец, безноска.
Княжна навострилась; себе записала там что-то; и скоро заметили: шел карличишка; за ним, растаращив глазищи, — княжна; в подворотне настигла:
— Пойдемте со мной.
Карличишка, превратно поняв, — от нее: наутек! Все же к себе, говорят, затащила, листовкой карманы набила; петь заставляла:
К тебе, мой спаситель,
Взываю, — внемли, —
Я — пакостный житель
Земли!
Так они меж собой распевают; у них, говорили, такое есть средство от носа; помажут — и вырастет.
Пуще гуторили сплетницы: хлопоты с карликом; выйдет на улицу — смотрят, галдят да плюются:
На улице нашей
Живет карлик Яша.
Гулял с одною
Китайской княжною.
Ей под нос не курит
Да с нею амурит.
Он — вшами покрылся: и — запил.
Ведь вот!
Для чего это Грибиков всем разгласил на дворе.
— Да — живет у меня карличишка…
— Ах, что ты?
— Безносый.
— !?!
— Хандрит: ерундит.
Сам не знал, для чего, как не знал, для чего это он двадцать лет заседает в окне: примечать, что и как, и смекать, что к чему, коли связывать он не умеет: домеков и смеков.
С досугу?
Ему уж лет двадцать как нечего делать: подштопывать или ведро выносить, да процент проживать надоело; притом: любопытно весьма — насчет жизни других; тут зачешутся мысли: политика всякая; что, мол, там Митрий Иваныч, — не книги ли тибрит? Варвара Платоновна, — уж не живет ли с Бобковым? И то — «дядя Коля» и се — «дядя Коля».
Какой он ей дядя!
— А что, коли я им вот эдак и так, — гнида ешь их! Просунется в жизнь из окошка: в чужую (своей-то ведь
нет); а пожить — занимательно; только — неясно и боязно как-то.
Интриги водил: скуки ради:
— А сёмка я, а сёмка я… — прямо к профессору: так, мол, и так… Ваш-то Митрий Иваныч подколоколил книжонки-с!
Не вышло: взашиворот вывели.
— Тоже: с каких таких видов себе карличишку на шею взвалил? Тьфу: совался к Мандро; сам едва понимал, для чего: этот самый Анкашин, Иван, — тот, который трубу починял (перепортились трубы мандровской квартиры), ему передал: так, мол, — барин Мандро, богатейший, желает призреть человечка; и — комнату ищет. Что? Как? Кто такое Мандро? Как живут? Сколько средств? Где контора? Все — вынюхал, высмотрел: и — досмотрелся себе до хлопот: теперь карлик на шее сидит.
Обсыпается вшами.
Про Грибикова Телефонов заметил раз как-то:
— Есть гадины; эти — вредят; он — воняет: и — только… Какая же гадина он?
Телефонов при этом забыл: есть на свете такие вонючки, при виде которых бегут леопарды; вонючка — невинная, непроизвольная гадина; Грибиков — тоже.
* * *
Таким мертвецом безвременствовал Грибиков; и — пересиживал ногу; курил, точно взапуски; передымела вся комната; передымело в душе; в голове росла дичь; на столе перед ним — вы представьте — двуглазкой лежали очки (жестяная оправа); он руку засунул за спину; дербил поясницу своим откоряченным пальцем (не комната — просто блошница какая-то); встал и, походкой валяся набок, потащился безбокою клячею, пастень бросая; и глаз зацепился за полудырявую скатерть.
Убогая комната!
Мозгнуло — все; и — зажелкло; поблескивал очень огромных арзмеров сундук (добрину укрывал): белой жести; да фольговый Тихон Задонский отблещивал венчиком; щуркался все тараканами угол стены; переклейные стены коптели, отвесивши задрань; и, точно гардины, висели везде паутины; копченый растреск потолка угрожал старопрежним упадом; замшелое место стеснилось в углу.
И — паук там сидел, очень жирный.
В углу — этажерочка, с вязью салфеточки: дагерротипы желтели из рам, и коралл-мадрепор, весь в ноздринах, был двадцать лет сломан; вытарчивали пережелклые «Нивы» девяностых годов со стихами Куперник, Коринфского, с вечно залистанной повестью, вечно единственною, Ахшарумова и Желиховской — пожелклая «Нива» и стоптанный рыжий башмак: под постелью с полупуховою периной.
Провисли излезлые шторочки мутной китайки, покрытые мушьим пятном; искрошилася связка из листьев табачных: папуха; курился, как видно, табак «сам-кроше»; а искосины пола закрылись холстиной обшарканной.
Здесь, в комнате, десятилетия делалось страшное дело Москвы: не профессорской, интеллигентской, дворянской, купеческой иль пролетарской, а той, что, таясь от артерии уличной, вдруг разрасталась гигантски, сверни только с улицы: в сеть переулков, в скрещенье коленчатых их изворотов, в которых тонуло все то, что являлось; из гущи России, из гордых столиц европейских; все здесь — искажалось, смещалося, перекорячивалось, столбенея в глухом центровом тупике.
Вот «Москва» переулков! Она же — Москва; точно есть паучиная; в центре паук повисающий, — Грибиков: жалким кащеем бессмертным; кругом — жужель мух из паучника; та паутина сплетений тишайшими сплетнями переплетала сеть нервов, и жутями, мглой, мараморохом в центре сознанья являла одни лишь «пепешки» и «пшишки», которые очень наивно профессор себе объяснял утомленьем и шумом в ушах; ему стоило б выставить нос из-за форточки, чтобы понять, что сложенье домиков Табачихинского переулка — сплошная «пепешка и пшишка», которая, нет, не в затылочной шишке, а — всюду.