Мы сидели на скамейке у реки, над нами было черно-синее, летнее небо и различные узоры из довольно больших звезд. Сам я отводил глаза, боясь, чтобы небо не заговорило со мною против воли, и я не стал бы его слушать, а ей сказал:
– Посмотрите. Видите – небо?
– Да, – ответила она робко.
Мой первый вопрос прозвучал довольно глупо; меня даже укололо, что она не рассмеялась. Тогда я решил продолжать с поэзией:
– Что говорят вам эти звезды?
Это была и условная поэзия – и вместе с тем вопрос шел к делу.
Она ответила не сразу. И тихо.
– Я не умею рассказать…
– Но говорят? Говорят? – приставал я.
Она опять долго молчала. Я уж начал терять терпение.
– Да, много… – сказала она.
– Вот как! Даже много! Послушайте-ка, что я вам расскажу…
Я ей вкратце рассказал все, что думал о небе еще год тому назад. Я увлекся и уже хотел было прибавить, что теперь мысли мои изменились, – как вдруг с удивлением заметил, что Анна плачет.
– О чем вы? – сказал я неприветливо и подумал про себя, что дело плохо.
– Я… так понимаю вас… – сказала Анна взволнованно. – Вот это именно… я не умею выразить… но я все это понимаю.
У меня сердце упало. Если б я ее любил – я бы, конечно, тут же понял, как я дерзко глуп со своим мальчишеством насчет небес, и слепота прошла бы – ведь она сама собою прошла через несколько месяцев; но я не любил Анну.
Я внутренно поздравил себя, что придумал такой отличный опыт, и встал со скамьи.
– Успокойтесь, Анна Васильевна… Мы еще поговорим… А теперь, я боюсь, нас ищут…
Это было ужасно грубо, но я, увлеченный своими опытами, решил продолжать их немедленно. Я на глазах у Анны стал искать уединения с Верочкой и без особой ловкости увлек ее на ту же скамью.
– Ну, что вы хотели мне сказать? – торопила она. – Скорее, ведь все видели, как мы сюда шли.
– Пускай видят.
– Хорошо, но что такое?
– Этого не скажешь в двух словах, – неожиданно обиделся я.
Она улыбнулась, села рядом и проговорила чинно:
– Все равно, хоть в десяти.
Звездные узоры переливались перед моими глазами, хотя я их и отводил. И к моему удивлению, я не знал, как начать разговор. Потом решил, без дальних исканий, начать его совершенно так же, как с Анной, и спросил:
– Что говорят вам эти звезды? Верочка расхохоталась.
– Так это-то было ваше важное дело? О, поэты, поэты!
– Не смейтесь, Вера Сергеевна. Подождите. Послушайте, что я вам расскажу.
И рассказал ей то же, что Анне, только еще короче. Верочка опять усмехнулась.
– Ну, что же вы скажете? – спросил я.
– Что скажу? Ничего. Я не люблю притворяться, Иван Иванович. Мне лень. Пожалуй, можно бы выдумать какие-нибудь поэтические слова для этой вашей поэтической… или астрономической истории, но, ей-Богу, мне лень. Мне все равно. Ну звезды и звезды. Интересно, конечно… Но мне все равно.
Если бы я ее любил – то я бы опять догадался о своей слепоте, о том, что она – из породы существ, которые не смотрят вверх, и потому для меня не подходит, как и я для нее; если б я ее любил – я бы встал и ушел от нее; но я ее не любил. Несмотря на это, мне все-таки не хотелось делать предложения; однако стыд перед собой – разве я не решил? что за пустяки? – заставил меня торопливо, давясь, проговорить:
– Вера Сергеевна, угодно вам быть моей женой? Она, кажется, удивилась:
– Это не поэтическая вольность? – спросила она. Но я не расположен был к веселью и легким шуткам.
– Угодно вам быть моей женой? – повторил я. Она промолчала.
– Если вы серьезно, то… то я подумаю. Или нет, впрочем, все равно: я согласна. Все равно.
Я почтительно поцеловал ее руку, и мы возвратились к обществу.
Верочка, действительно, не любила лгать. Она очень искренно сказала это свое: «Все равно». Родителей у нее не было, какой-то опекун заведовал ее состоянием. Замуж ей выйти, чтобы приобрести самостоятельность, было нужно, а за другого или за меня – все равно. Я ей меньше нравился, чем Козицкий, например (она сама мне это все объясняла с детским простодушием), но Козицкий, пожалуй, запер бы ее, заставлял бы ее быть верной, – он сам ее любил. А я… Верочка отлично видела, что я ее не люблю, и удивленно говорила после свадьбы: «Знаешь, я не понимаю, зачем ты на мне женился?» Я конфузился и угрюмо молчал: я и сам этого уже не понимал больше.
Никакой семьи у нас, конечно, не вышло, даже медового месяца почти не вышло. Мы отправились проводить его в мою деревушку. Сначала был холод, у Верочки сделался насморк, отовсюду дуло, и ужасно мы друг другу не нравились, и это выяснилось именно в одиночестве. Потом, слава Богу, настали теплые дни, а с ними налетели к нам гости, все больше мужчины, студенты из Киева, офицеры – Верочка зажила весело.
Она, я думаю, начала мне изменять со второго-третьего месяца. Почти у всех людей, и у женщин тоже, есть призвания: один чувствует себя рожденным медиком, другой – путешественником, третий – чиновником… Ошибки бывают, но к добру не ведут, и сила человека – найти свое собственное место. Верочка была рождена куртизанкой. Настоящей, искренней, наивной, пылкой – жрицей любви. Всякое дело или хорошо, или дурно, смотря по тому, действительно ли оно принадлежит человеку, который им занимается, или нет. Если бы Верочка пошла в сельские учительницы или монахини – это было бы дурно. Но она была куртизанкой, бескорыстной, беззлобной, потому что родилась для этого – и так было хорошо.
Она, конечно, чувствовала, что это хорошо, но бессознательно: сознанию ее все-таки было натолковано, что это – всегда дурно. И потому она, хотя и без ощущения вины, старалась скрывать первое время от меня и от других свои невольные измены. Скрывала плохо – лгать она не умела – и только озлоблялась и опошлялась, ибо чувствовала свое оправдание и не знала его.
Я ее понял быстро, быстрее, чем понял бы, если б любил ее, был в нее влюблен. А тут мне ничто не мешало. Я видел, что она озлобляется, мучается мною, начинает ненавидеть меня, не вольная в себе, а я не знал, как развязать этот узел, чтобы не оскорбить ее. У нее был крошечный-крошечный ум, а такие существа легко обижаются, всем обижаются и тогда бесцельно страдают.
Я понял все это в тот день, когда опять принял небо как моего учителя, как что-то живое около меня, покорился ему снова – и уже навсегда. Приняв небо, я принял и землю; ведь и ее, не зная того, я отверг, отвергая небо. Принял и понял… Для меня они были – и вновь стали – неразрывны.
Это случилось в жаркий июльский день, когда я лежал в поле, на опушке леса. Серая земля лиловела у горизонта и переходила в такое же лиловое небо, которое незаметно менялось к зениту, синее насквозь – и потом опять, склоняясь к другому горизонту, мутнело, лиловело и переходило в землю. Где они делились – я не знал, да и делились ли? Я лежал навзничь и чувствовал только это земле-небо да жизнь. Кроме земле-неба и жизни, то есть движений моего сердца – и других движений других сердец, конечно, – ничего не было. Это я почувствовал со знанием – и стало мне почти легко, хотя и ответственность свою, своей отдельной жизни, среди других жизней, я понял. Я думаю тогда, в этот момент, я в первый раз выступил из младенчества.
К осени в Верочку влюбился один приезжий из Петербурга офицер и, кажется, серьезно. Этого я только и ждал. Она была им увлечена, и я видел, что ей неприятна будет разлука, она мучается и не знает, что придумать.
Раньше, чем офицер уехал, я сказал ей:
– Вера, здесь скучно. Хочешь, поедем в Петербург?
Она вспыхнула и взглянула на меня странно: точно боялась, что я ее ловлю, замышляю зло. Я поспешно прибавил:
– Мне необходимо, Вера. Дела…
Другая, более «добродетельная» женщина, радовалась бы такому удобному мужу, держалась бы за него; но ее прямому характеру это претило, да и не понимала она ни меня, ни себя и мучилась, – я это видел.
Мы приехали в Петербург в октябре, остановились в гостинице. О квартире я говорил, – но глухо, я знал, что надо скорее все кончить.
Вера пропадала по целым дням. Вечером мы сходились, и я все хотел начать и все не знал как, боясь ее обидеть. С того дня, в поле, – она мне стала дорога, как всякая жизнь, всякое дыханье. Все право, что живо.
Пока я собирался, Вера, которая была прямее, решительнее меня, сама не выдержала.
– Где ты была? – спросил я ее как-то, без всякой мысли, просто, чтобы сказать что-нибудь.
Она вспыхнула.
– Что это за вопрос?
Я не ответил, да она и не ждала ответа. Вдруг озлобившись, видимо измученная, она стала нападать на меня, неумно, дико – и естественно.
– Я знаю, знаю, что ты думаешь! Ты думаешь, что я виделась с Анатолием Ильичей! (Так звали офицера.) Не могу я выносить твоих взоров! Что это за подлая мука! Нам надо, наконец, объясниться, Иван Иванович!
– Ну да, Вера, конечно надо, – сказал я кротко. Она было притихла, но потом опять вскрикнула: