— Я сейчас сойду вниз! — сказал он мирно. — Только поговорю с сэром Виллиамом о завтрашнем представлении.
Ретленд повернулся, пожал плечами и вышел из комнаты. Эссекс подождал, пока занавес на двери перестал колыхаться, и подошел к Шекспиру.
— Вот, мистер Виллиам, какое дело-то, — сказал он. — Приходится обращаться к вам… Опасное это дело для вас, но… что же возьмешь с актера! Пьеса ведь разрешена. — Он вдруг горько усмехнулся. — Да, дорогой, завоеватель Кадикса, усмиритель Ирландии — и обращается к черни! Ну и что же ладно! Я довольно жил и всего навидался. Да! И хорошее, и плохое! Все, все видел, — он говорил теперь медленно, вдумываясь в каждое слово. — Я солдат, милый Виллиам, а английские солдаты что-то сейчас не любят умирать в постели. Даже и в королевской!
Он поднял голову, посмотрел на Шекспира и вдруг по одному тому, как граф медленно и сонно опускает и поднимает веки. Шекспир понял, как страшно устал этот человек, как ему все надоело, все раздражает и хочется только одного, чтобы, наконец, все кончилось и он спокойно мог лечь и выспаться.
— Пусть, пусть, — сказал вдруг Эссекс громко и запальчиво, но так, словно говорил сам с собой. — Я прожил довольно, чтобы узнать, что на свете нет ни плохого, ни хорошего. Все тень от тени, игра случая. Меняется только мое отношение! Люблю я женщину она хороша, надоела мне — она уродка. Вот и шестидесятилетняя ведьма тоже мне казалась красавицей, и даже вы ведь для нее мне стихотворение писали.
Он заглянул в глаза Шекспира.
— «Да, нет ни зла, ни блага, все хорошо, когда оно приходит вовремя» это ваши слова, сэр Виллиам, он подумал, — все благо! — и повторил медленно: — Ну ладно, а смерть — путешествие туда, откуда никто не возвращается. Что же оно, всегда зло, как вы думаете?
— Зло, — ответил Шекспир уверенно, — всегда зло.
— Вы так любите жизнь?
— Я люблю жизнь.
— Как будто бы?! — прищурился Эссекс. — А вот я знаю, вы хотели покончить с собой, когда от вас ушла ваша цыганка, даже сонет написали, прощальный, чтоб оставить потом его на столе. Последнее время я все твержу его. Нет, нет, не оправдывайтесь, я знаю это. И все-таки вы говорите, что жизнь всегда благо? — Шекспир молчал. — Ну, хорошо, — пусть будет так, а вот мне надоело, и не спрашивайте что, ибо все, все мне надоело. Дворец, сплетни, интриги, злая, лживая, рыжая ведьма, что вертит государством, этот мой подлый друг, лорд Бэкон в золотых штанах, которого я, если бы остался в живых, вздернул на флюгере моего замка так, чтобы его сразу увидел весь Лондон, — эта ваша чертова возлюбленная, которая, как мне доподлинно известно, подсовывает в мою постель своего недоразвитого еще любовника, этот парламент, который стоит не больше, чем та сволота, которую я хочу завтра натравить на дворец, э! — да все мне надоело, все, все, — вот она дряхлость мира. Я радуюсь, что, наконец, все это кончится. Уж два года, как Бог отвернул от меня свое лицо. А помните, как вы когда-то приветствовали меня в прологе к «Генриху V»?
— Я и сейчас скажу — вы любимец Господа, ваша светлость, — робко возразил Шекспир.
— А я вам говорю, — вдруг запальчиво крикнул Эссекс и злобно стукнул кулаком об стол, — я вам говорю, Господь забыл меня! Да, впрочем, нет, он никогда не помнил обо мне. Молчите, молчите, приказал он быстро и суеверно, — ибо что вы обо мне знаете? Когда я еще был мальчишкой, моя матушка отравила моего отца по научению своего любовника, а он уже в то время был еще и любовником королевы, — он подумал и гадливо поморщился. — Той самой королевы, которая через двадцать лет стала и моей любовницей. Тьфу, гадость! — его лицо снова передернулось. — А правду о смерти отца я узнал, когда об этом шептался весь дворец, но не нашлось никого, кто бы мне крикнул тогда: «Гамлет, отомсти!» Только раз королева в тихую минуту вдруг вкрадчиво спросила, любил ли я свою мать.
— А вы не любили ее? — тихо спросил Шекспир.
— Мою мать? Любил ли? — Эссекс неподвижно прямо смотрел на него. — Это была страшная женщина, Виллиам, — сказал он совершенно спокойно. — Нет, нет, не так я говорю! Не страшная, а наоборот, постоянно ласковая и благосклонная, с вечной улыбкой, такой доброй, сочувственной и всепонимающей. И вы знаете, она не лгала, она действительно была такой и в то же время, ей-Богу, я не знаю, пожалела ли она кого-нибудь хоть раз в своей жизни, а уж правду-то никогда не говорила, хотя и врала, если разобраться, совсем немного. — Его вдруг опять передернуло. — Я помню первые три ночи после смерти отца. Она приходила ко мне, и лицо ее пылало от слез. «Мой сын, — говорила она мне и клала голову на руку. — Мой взрослый, умный сын», а труп отца лежал в гробу, обряженный и готовый к погребению, а я ничего не знал, но смотрел на нее и думал: вот она отняла у меня все, все мое детство, всю мою жизнь, все мои радости. После этих трех ночей я как-то сразу стал взрослым. Э, да что говорить…
— Ну, — сказал Шекспир, — разве можно так унывать?
Эссекс резко махнул рукой.
— Нет. Все равно, — сказал он, — мне все равно не жить среди этой веселой сволочи… Если уж Пембрук залез во дворец, мне пора уходить… Вот я все время твержу один ваш сонет, хоть он и написан не для меня, а для него… — И он прочел громко и отчетливо:
Зову я смерть.
Мне видеть невтерпеж
Достоинство просящим подаянье,
Над простотой глумящуюся ложь,
Ничтожество в роскошном одеянье,
И совершенству ложный приговор,
И девственность, поруганную грубо,
И произвольной почести позор,
И мощь в плену у немощи беззубой,
И прямоту, что глупостью слывет,
И глупость в маске мудреца-пророка,
И вдохновения зажатый рот,
И добродетель в рабстве у порока,
Все мерзостно, что вижу я вокруг…
Дверь быстро отворилась и, взметывая ковры, вошел Ретленд.
— Комиссар от королевы, — сказал он, — вам нужно сейчас спуститься… я сам расплачусь с мистером Шекспиром.
Эссекс кивнул головой и пошел было из комнаты, но потом вдруг вернулся, подошел к Шекспиру и положил ему на плечи обе руки.
— Прощайте, — сказал он очень сердечно, — иду! Слышите, как они орут! Этак они, пожалуй, с перепугу выбросят всех из окон. До того растерялись, что готовы хоть сейчас пойти на штурм. Но вот что я хотел сказать: когда вы напишете, наконец, свою датскую хронику… — Он вдруг приостановился, вспоминая.
— Что? — спросил Шекспир, подступая к нему.
Ретленд стоял между ними и тянул за руку Эссекса.
— Одну минуточку, — сказал Эссекс. — Да… так что же я хотел сказать? — Он опустил голову и добросовестно подумал. — Что я хотел сказать такое? Датская хроника?.. Да нет, при чем она тут?.. Ах, вот что, пожалуй… Когда вы… — Снизу снова раздались крики, громкие, несогласованные, яростные.
— Слышите? — тревожным шепотом крикнул Ретленд.
— Ну, ну, говорите! — сказал Шекспир почти умоляюще. — Что же?
Эссекс посмотрел ему прямо в лицо.
— Нет, забыл! — сказал он кротко и твердо. — Совсем забыл! Хотел что-то и не помню. Ну, идите, идите. Теперь со мной быть опасно. Ретленд расплатится, а Лей проводит вас через двор, так, чтобы никто не видел. Идемте, Ретленд.
И он быстро вышел.
После Шекспир стоял на каменных плитах двора и думал:
«Значит, так: в театре пойдет возобновленный „Ричард II“. Он сейчас же пойдет в театр, скажет, что получил все деньги и „Ромео“ надо снять. Потом он вернется домой и будет ждать, что произойдет. Сядет писать „Гамлета“. Ну а что же будет, когда он окончит его?»
Он обернулся и посмотрел на окна замка. Хлопнули тяжелые литые ставни, окна растворились совсем настежь и снова со звоном захлопнулись. На мгновение стал виден испуганный королевский посланник и группа людей, которая, крича, теснила его к окну. Потом кто-то крикнул громко и повелительно: «Стойте!» — и сразу стало так тихо, что Шекспир услышал свое резкое и жесткое дыхание. Прямой и стройный Эссекс стоял в нише окна, как в картинной раме. Посланник королевы склонился перед ним и что-то говорил.
«Пожалуй, я никогда не допишу „Гамлета“, обостренно думал Шекспир, смотря на Эссекса, — но „Ричарда III“ я должен поставить. Ну а что же потом?»