Из цикла "Гласность" Из башки всю дурь повыдуло, пока был разинут рот... Пусто во поле без идола! Здравствуй, жопа, -- Новый Год!
Подпись под сим безобразием отсутствует, но почерк все тот же -- с каверзными заковыками. Судя по содержанию, писано под впечатлением от того самого Крокодилова. Одаренный, замечу, живодер!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Господи, что же мне все-таки сказать тебе в эту последнюю перед казнью ночь? А сказать вроде как и нечего, ибо все уже, пожалуй что, и сказано, Господи. Да и что такого нового , Тебе еще не ведомого могу я напоследок сказать?! А впрочем, вот что я скажу Тебе с горестным вздохом: ты уж, пожалуйста, не суди нас, иродов несусветных, чересчур строго. Мы ведь, ежели всерьез, не такие уж совсем пропащие, мы, Господи, отуманенные . Вздохни, Всемилостивец, сокрушенно, сотвори движение воздушное, развей эту окаянную мглу, открой нам, незорким, дорогу ! И мне, и им, мною совращенным, и ему, меня совратившему... Всем, всем, и правым, и супротивным, всем, как есть, Господи!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...Снилось зеркало в коридоре казармы, то, после которого Тюхину всегда почему-то хотелось подзаправиться , и он, если, конечно, в кармане были марки, бежал в солдатскую чайную. Тюхин глянул в него, но вместо себя увидел все того же Рихарда Иоганновича З. И поскольку Р. И. был растрепан, Тюхин вынул из кармана расческу, и отраженный тоже вынул расческу. Тюхин причесался, и отраженный тоже причесался. "Ах, ты, гад!" -- незло подумал Тюхин. И тут Ричард Иванович взял да и показал ему язык. Тюхин, само собой, хотел послать его куда следует, но вместо этого вдруг больно прикусил свой язык , тоже, к сожалению, высунутый... И от боли в сердце проснулся. И снова заснул. И приснился ему быстро бегущий куда-то ефрейтор Шпортюк. Тюхин хотел по-дружески остановить его, направить на путь истинный, но Шпортюк вдруг окрысился . "Я тебя, козла, прирежу! Будешь спать, я тебе всю морду испещрю!" -- закричал он. "Ну и черт с тобой!" -- сгоряча сказал Тюхин и очутился вдруг в Тютюноре. И было утро. И цветущая степь-цыганка, в ситцевой юбке, с монистами на шее, шла на свидание. И под мышкой у нее был тюхинский совершенно шпырной роман под названием "Хождение по макам". И, ликуя, Тюхин пал перед ней на одно колено, и воскликнул прозой: "Ах, вовеки незабвенная арфистка Муза, можно ль мне, тоже на 1/16 таборному цыгану, предерзостно куснуть тебя за девичий локоток, коим бережно придерживаешь ты мое мерзопакостное произведение? О, не бойся, я не больно, а напротив с превеликой нежностию, как пирожное!.." И она, подарив ослепительной, как у Пауля Шопенгауэра, владельца вышеупомянутого гаштета, улыбкой, в ответ промолвила: "Кусай, касатик! Только быстро, пока я не успела упомниться!" А кусать-то оказалось нечем... А потом вдруг приснился эскалоп в подполковничьих погонах. Находясь в непримиримой оппозиции, он вел тайную агитацию среди подсвинков. Что характерно, происходило это посреди той же тютюнорской степи. И пахло полынью. И на дальнем плане широким шагом шла на закат Ебена Мать -- Христина Муттер Клапштос, а заместо солнца в бездонных предвечерних небесах висел супергипергравидискоид с незатейливым, но мудрым именем -- "Мир будет сохранен и упрочен, если народы возьмут дело сохранения мира в свои руки и будут отстаивать его до конца". И жизнь продолжалась. Но вдруг стоявший за штурвалом Марксэн Трансмарсович нажал не на ту кнопку и величественный аппарат, на глазах уменьшаясь в размерах, покатился с поднебесья в ковыль-траву -- серебряным долларом, рублем, полтинником, гривенничком, и вот уже и вовсе -- пфеннигом... Тюхин, кряхтя, наклонился, чтобы подобрать злосчастную, всю жизнь ему сгубившую монетку. И тут раздался звук! И он в ужасе вскинулся на нарах, и с облегчением перевел дух: скрежетал замок. Ночь прошла. Настало утро возмездия... Чтобы мы полюбовались на дело рук своих, они, шакалы, повели нас на расстрел кружным путем: мимо сожженного, зияющего слепыми глазницами бывших окон, остова пищеблока; через спортплощадку наискосок -- в техпарк, от которого осталась, по сути, одна огромная, наполненная фосфорически светящейся радиоактивной водой, воронка; они провели нас мимо родной казармы -- горько и больно было смотреть на то, что от нее уцелело!.. Возле еще дымившихся развалин клуба, как раз у чудом сохранившейся, декапитированной* ракетной нашей установки, я шепотом спросил шедшего рядом, такого же, как я, вневременного и безрем[cedilla]нного, измордованного, со связанными за спиной руками, товарища Фавианова: -- Ваши художества? Шедший с гордо поднятой головой, артистично-кудрявый красавец-капитан тихо, но решительно опроверг: -- И вы могли подумать, что у меня рука поднимется сжечь культурное учреждение?! О, нет, нет и нет. Эту героическую операцию осуществил лично командир нашей засекреченной диверсионной группы. -- Кто он, если не секрет? -- Ах, разве же могут быть секреты от товарищей по борьбе?! Это сделал геноссе Рихард, наш боевой друг и бесстрашный руководитель. -- Григорий Иоаннович?! -- не сдержался я, -- Гришка?! Конвоиры встревоженно защелкали затворами. "Так вот, вот оно почему!.. вот зачем он... вот ведь оно как... эх!.. а ты!.." -- пронеслось у меня в голове. Остаток пути до свинарника мы проделали в молчании, горестно, и в то же время с сознанием выполненного долга, взирая на царившую окрест мерзость запустения. Светало. С неба сеяло что-то невзрачное, похожее на протечку от соседей сверху, тепленькое, с привкусом известки. За деревянным хозяйством Вани Блаженного нам развязали руки. Их было пятеро: Гибель, Иванов, Петров, Сидоренко и неведомо откуда взявшийся рядовой Гуськов -- наш бригадный кочегар, проспавший, похоже, не только недавний всеобщий уход, но и свой собственный, в прошлом году состоявшийся, дембиль. Все пятеро были грязны, худы, оборваны. Они виновато шмыгали носами, прятали глаза, переминаясь с ноги на ногу, -- словом, выглядели так жалко, не по-мужски, что сердце сжималось от сочувствия к ним, соплякам несчастным. -- Последние желания будут? -- разглядывая носки своих дырявых, реквизированных, должно быть, у Пауля, резиновых сапог, уныло спросил мой бывший ученик Гибель. Я хотел было попросить традиционную сигарету, но вспомнил, что с куревом у них напряженка, а еще вспомнил вдруг, что вроде как и не курю уже черт знает сколько лет, что бросил это идиотское занятие еще в 85-м, и правильно, елки зеленые, сделал, потому как дохал уже к тому времени по утрам, как чахоточный в последнем градусе -- минут по сорок после подъема -- я вспомнил этот ужас, и только вздохнул, только махнул рукой: -- Да идите вы куда подальше со своим сраным куревом! И они, как по команде, засуетились, принялись шарить по карманам, но так ничего и не нашли, и от того еще больше скисли. И тут товарищ капитан, тряхнув кудрями, воскликнул: -- Прошу минуточку внимания! В страстной получасовой речи товарищ Фавианов выразил горячее желание все-таки прочитать с выражением отрепетированные им еще к ноябрьским праздникам "Стихи о советском паспорте". -- Что ж, это ваше святое право, -- зябко поежившись, пробормотал диктатор Гибель. Если я что-то в жизни и не терпел по-настоящему, так это вареный лук в супе, звонящих по домашнему телефону поклонниц и поздние стихи Владимира Владимировича. То есть умом я, конечно, понимал, что суп без лука -- это не суп, что поклонницы потому и не дают мне покоя, что неравнодушны. Я готов был скрепя сердце признать, что Маяковский, если трезво разобраться, поэт эпохальный. Но чтобы заучивать его наизусть, как таблицу умножения, чтобы сходить с ума по этой гудящей опоре линии высоковольтных электропередач?! О, это всегда было выше моего тюхинского разумения! А посему, когда капитан Фавианов театрально простер правую руку и вскричал: -- В. В. Маяковский. "Стихи о советском паспорте"!.. -- короче, когда он, подстать автору, громко объявил свой последний в жизни концертный номер, -- я сжал кулаки, стиснул зубы, зажмурился и трижды повторил про себя: "Спокойствие, Витюша! Нервные клетки не восстанавливаются!" Но вот когда я услышал это, совершенно, на мой взгляд, отпадное: "Я волком бы выгрыз..." -- и меня вдруг мелко затрясло, и затрясло не от сардонического смеха, как случалось прежде, а бес его знает от чего, может, даже от волнения, когда дыханье мое пресеклось, когда у меня аж дух захватило, как на том горбатом мостике через Лебяжью канавку! -- "К любым чертям с матерями катись, любая бумажка. Но эту... По длинному фронту..." -- и т. д. и т. п.; вообщем, когда я вдруг прозрел , то бишь открыл глаза, он уже вовсю рубал затхлую атмосферу нашего неведомо куда летящего, безумного бестиария своей острой, как чапаевская сабля, артистической ладонью. Глаза его по-комсомольски сияли, чуб подпрыгивал в такт косым кавалерийским взмахам руки! Я перевел глаза на стоявшую напротив зондеркоманду и мурашки побежали по моему, покуда еще живому телу: все, как один, они, уже не сдерживаясь, плакали, размазывая сопли по замурзанным щекам. А когда он, дорогой товарищ Фавианов, вдохновенный, родной, с такими же, как и меня, следами жестоких пыток на лице, когда он, сверкая глазами, продекламировал ударное, заключительное: "Читайте, завидуйте, я -- гражданин Советского Союза", -- и так это было здорово, что даже петух на последнем слове не испортил впечатления! -- когда он прочитал это и... зарыдал, я, елки зеленые, зарыдал тоже. А они, в подавляющем большинстве ученики мои, сами, безо всякой на то предварительной команды, вскинули АКМ-ы и, глотая слезы, с трудом ловя мушки в прорези прицелов, на мгновение замерли, говнюки невозможные, хунтисты проклятые! И кусающий губы, запрокинувший голову в небеса -- это чтобы слезы его незаметно смешивались с влагой небесной -- Гибель, голосом, дрожащим от гордости за свою бывшую Родину и одновременно -- от несчастья и стыда за настоящую -скомандовал: -- По врагам гарнизонной Конституции -- а-агонь! И взблеснули молнии! И грянул гром! И разом, как будто прорвало трубы, хлынул ливень, разверзлись хляби небесные! Мне попало, кажется, в грудь и в плечо. Я, естественно, упал, как подкошенный, в смрадную, вскипавшую дождем жижу свиного помета. Уже остановившимися глазами увидел я, как диктатор Гибель наклонился, проверяя не жив ли я, а потом, распрямившись, добил меня в лоб из у меня же отобранного пистолета "макарова"...