Лицо Ягужинского было спокойно и решительно. Он тоже был готов к борьбе. Он уже знал от Головкина, в чем дело. Сегодня торжественное объявление кондиций, утвержденных императрицей. Особыми повестками были приглашены: «Синод, Сенат, генералитет до бригадира, президенты коллегий и прочие штатские тех рангов».
Но верховники не посвятили Головкина в подробности допроса Сумарокова, хотя Головкин и знал, что Сумароков в цепях доставлен в Москву. Это было зловещим признаком.
Он не скрыл от Павла Ивановича самых мрачных опасений. Советовал даже ему временно уехать в какую‑нибудь вотчину, тайно ото всех, и пробыть там время до прибытия императрицы.
Но при всех своих недостатках, воспитанный в суровой школе Петра, Ягужинский не был трусом.
– Нет, Гаврило Иваныч, – возразил он на его убеждения. – Я не убегу. Я никогда не бегал от врага, и я не боюсь их…
Войдя в кабинет, Ягужинский ласково ответил на поклоны молодых людей.
– Вот, ваше сиятельство, – начал Семен Петрович. – Я приготовил премеморию для Верховного совета касательно погребения праха покойного государя.
– Оставь, Семен, это вздор! Тут, пожалуй, о наших головах идет речь. Сумароков в цепях, – с удареньем повторил он, – привезен в Москву и допрошен господами министрами. – Ягужинский горько усмехнулся. – Так до бумаг ли теперь? Пожалуй, надо ехать, пораньше буду – побольше узнаю. Прощай, Семен Петрович, – ласково проговорил граф, как будто мгновенно охваченный тяжелым предчувствием.
Он протянул Кроткову руку, и, когда тот в волнений хотел поцеловать ее, граф не допустил и обнял его. Офицеры горячо пожали Семену Петровичу руку.
– С Богом, счастливого пути, – взволнованно говорил он, идя залами следом.
В большой зале графа встретили жена и дочь, обе встревоженные. Но граф сейчас же принял веселый вид.
– Чего вы поднялись такую рань?
– Не спалось, – серьезно ответила Анна Гавриловна. – Ты поздно вернулся вчера. А вчера вечером заезжал Степан Васильич. Видно, тревожен.
– Ну, ну, нечего тревожиться, – торопливо проговорил Ягужинский. Видно, присутствие жены и дочери было тяжело ему. Если он был дурным и неверным мужем, что было известно всем и что подозревала Анна Гавриловна, зато был очень нежным отцом.
– Ну, до свидания, до свидания, – сказал он, целуя жену и дочь.
Маша почему‑то особенно нежно поцеловала отца.
– Довольно, Маша, пусти, – растроганно произнес граф.
Глаза Маши были полны слез. И она и Анна Гавриловна вчера узнали от Лопухина о той опасности, которая грозила Ягужинскому.
Но Анна Гавриловна, по натуре сдержанная и энергичная, могла владеть собой; Маша же едва могла сдержаться от рыданий. Офицеры стояли в стороне, и трудно было решить, чьи глаза выражали больше восторга, глядя на Машу, – Окунева или Чаплыгина.
Попрощавшись с Павлом Ивановичем, женщины протянули руки молодым офицерам и cN чувством пожелали им счастливого пути. Лишь только затихли шаги ушедших, Маша с громкими рыданиями бросилась на грудь матери.
– Маша, Маша, не плачь, – успокаивала ее мать. – Бог милостив…
Проводив до подъезда графа, Семен Петрович вернулся в кабинет и, глубоко задумавшись, начал ходить взад и вперед. Через несколько минут он позвонил и приказал вошедшему лакею затопить камин. Когда разгорелся огонь, Кротков запер дверь кабинета на ключ, открыл стол, вынул из него связку бумаг и, медленно переворачивая каждую, одну за другой бросал их в огонь.
Это были черновики письма к Анне, инструкции Сумарокову, заметки для памяти, что сказать ему для передачи новой императрице, список кавалергардских офицеров, преданных и чем‑нибудь обязанных своему бывшему подполковнику, также и семеновских и Преображенских офицеров и многих вольных людей – помещиков и шляхетства, так или иначе связанных с Ягужинским.
Когда сгорела последняя бумага, Кротков облегченно вздохнул и самый пепел смешал с пылающими углями. Потом открыл кабинет, еще раз осмотрел внимательно стал, запер бумаги и направился к себе. Он жил наверху, в тесной комнатке, всю обстановку которой составляли деревянная постель с тощим тюфяком, простой стол с бумагами и книгами, несколько стульев.
Конечно, Семен Петрович мог бы завести и тюфяк получше, и стулья понаряднее, в богатом доме Ягужинского не было недостатка в мебели, но Кротков не считал нулевым менять обстановку. Он вполне довольствовался ею. На столе лежали разные петровские регламенты, указы об учреждении коллегий, собрание манифестов и церемониалов, включительно до» суплемента», носившего подзаголовок: «В воскресенье 12 декабря 1729 года реляция о высоком его императорского величества обручении, коим образом оное 30–го дня ноября сего 1729 года в Москве счастливо совершилось», и целая кипа» С. Петербургских ведомостей».
Взглянув на» суплемент», Кротков тяжело вздохнул. Как недавно все это было! И как страшно все изменилось!.. И как темно впереди для всех!..
Дверь комнаты тихонько приоткрылась, и просунулась чья‑то голова.
– Семен Петрович, дозвольте войти! – произнес голос.
Кротков узнал старшего камердинера графа, Евстрата.
– Войди, войди, Евстрат, – произнес он.
Он привык к тому, что вся дворня обращалась к нему за советами, с просьбами и за разъяснениями. Семен Петрович никому не отказывал: кому поможет советом, за кого попросит у графа. Его любили и ему доверяли.
Евстрат вошел несколько смущенный.
– В чем дело, Евстрат? – спросил Кротков.
– Да вот, – опасливо начал Евстрат. – К вам, Семен Петрович. Не откажите.
Кротков молча ждал. Наконец Евстрат овладел собою и решительно сказал:
– Смутно нынче стало. Ну, и всякие такие разговоры. Дворня неспокойна… В кухне что творится – не приведи Бог!
– Что ж творится? – спросил с любопытством Семен Петрович.
– Словно неладное! – отвечал Евстрат. – Повар Тимошка прямо говорит, что не будет более холопов, что всем‑де Верховный совет положил волю дать. Я, говорит, скоро сам буду вольный человек, женюсь на Малашке, никого не спрашаючись, и в Съестной улице лавку открою. Конюх Никита в деревню уйти хочет, дескать, обрадуют всех, вольные люди будем…
Евстрат помолчал.
– Ну, и волнуются, а тут вечор приходил к брату человек от князя Василь Владимировича. Веселый такой. Говорит, сама царица – матушка, дай ей Бог здоровья, царским словом обещала волю нам дать… Оно, конечно, Семен Петрович, – взволнованно говорил Евстрат. – Воля… Надо воли… Конечно, грех Бога гневить, хорошо у нашего барина… А только, того… воли бы нам.
Молодое лицо Евстрата разгорелось.
– Скажи ради Бога, Семен Петрович, дала царица волю или так брешут только? Куды ни придешь, везде про то говорят, и у самого графа – батюшки тоже.
Графом – батюшкой называли в доме Головкина, как отца Ягужинской.
Евстрат в волнении замолчал.
Молчал и Кротков, пораженный тем, что услыхал. Он не думал, не ожидал, что» затейки» верховников (это выражение он слышал от Ягужинского) найдут отклик среди бессловесных рабов. Он сам не знал, была ли в этом правда, думали ли об этом верховники, ограничивая самодержавную власть императрицы, но эта мысль ослепила его. До сих пор он смотрел на разгоравшуюся борьбу, как на борьбу, в которой замешаны только могущественные, стоявшие на самом верху люди. И вдруг оказывается, что эта борьба отозвалась глубоко внизу и возбудила мечты и надежды тех, кто за долгие века рабства, казалось, привыкли видеть свою судьбу в полной зависимости от произвола своего господина.
Кротков долго молчал и наконец ответил:
– Я ничего не слышал об этом, Евстрат; напрасно волнуются. Как бы не стало потом хуже.
– Так, значит, пустое, одна брехня, – уныло и угрюмо ответил Евстрат. – Я так и полагал. Ну ж я покажу им, как брехать, – злобно добавил он, и в его словах чувствовалась обида человека, обманутого в своих надеждах.
– Погоди, Евстрат, – остановил его Кротков. – Время теперь смутное, надо подождать, когда приедет императрица. Она полегчит вам.
– Полегчит, – с сомнением ответил Евстрат. – Спасибо, Семен Петрович, – закончил он и, махнув рукой, вышел вон.
Новые мысли, новые чувства пробудили слова Евстрата в душе Кроткова. Верховники могущественны, они ограничили самодержавие императрицы, они теперь могущественнее ее самой. Почему бы им и не сделать этого? А может, они думали о том? А почто же тогда восстал против них Петр Иванович?
Мысли бурей налетели на Семена Петровича. По своему рождению он был близок к этим дворовым. Его бабушка была из дворовых Олсуфьевых, брат его деда был дворовым Шереметевых. Ему были близки и слезы, и горе рабов. Но Павел Иванович говорил, что Долгорукие лишь о себе мыслят, а дворовый Долгоруких говорит, что они не для одних себя воли хотят…