Управляющий был балтийский немец, окончивший земледельческую школу в Германии и прослуживший в нашей семье более двадцати лет. Когда-то, работая в одном из наших киевских имений под близким наблюдением моей матери, он недурно исполнял свои обязанности, но, оказавшись вдали от хозяйственного глаза, он почувствовал себя самостоятельным, решил удовлетворить свое честолюбие и стремился создать себе положение среди общественности и помещиков. Будучи к тому же лентяем, он мало думал о хозяйстве. Он был, проще говоря, глупым и упрямым немцем, (163) втайне презиравшим все русское и особенно русских крестьян, которые отвечали ему ненавистью. Это и был тот самый управляющий, с которым в 1905 году саблынские крестьяне хотели расправиться и чью квартиру они разгромили. На мой вопрос о непорядках в хозяйстве, он с видом какого-то превосходства отвечал мне, что он ведет "крымское хозяйство". Меня поражало, что моя мать не догадалась, что "саблынское волнение" 1905 года было просто сведением счетов с ненавистным управляющим и что этим объяснялось, почему крестьяне пощадили экономию и усадьбу. Не мог понять я и того, что моя мать, несмотря на постоянную убыточность имения, продолжала доверять г-ну Зихману (так звали его) управление имением. Мое впечатление от происшествия 1905 года теперь вполне подтвердилось, и я с удовольствием немедленно расстался с Зихманом, если бы дело в Киевской губернии не занимало всего моего внимания. Только через восемь месяцев, когда я благополучно закончил это дело, мне удалось привести в исполнение мое намерение. Тем не менее, в те короткие промежутки времени, когда мне удавалось оставаться в Саблах, я, несмотря на оппозицию Зихмана, провел несколько наиболее срочных реформ в хозяйстве, давших впоследствии хорошие результаты.
Оставалось разрешить третий и, может быть, для меня главный минус - вопрос о моих отношениях с саблынскими крестьянами. Мне казалось, что в этом вопросе я не должен проявлять поспешности и сначала стал проверять, как бы мимоходом, у низших служащих экономии, соответствует ли действительности "разбойная" репутация саблынских крестьян. Ту же проверку я сделал и у местных властей. Оказалось, что никакой особой преступности среди крестьян не замечалось; они были такими же "разбойниками", как и крестьяне других сел и деревень Крымского полуострова, т. е. вернее никакими. В политическом отношении село Саблы ничем не выделялось и единственный "неблагонадежный элемент" Петро Гутенко, тот самый, который подвергся телесному наказанию в 1905 году, отличился только тем, что во время мобилизации прикинулся немым и целый год прекрасно играл свою роль. Ко времени моего приезда в Саблы к нему вернулся дар речи и он успешно занялся беспатентной торговлей (164) вином. Так рассеялся миф, возникший совершенно необоснованно в воображении соседей-помещиков.
Ненавидя Зихмана и встречая у него только надменность и резкость, саблынские крестьяне в короткие промежутки моего пребывания в Саблах стали обращаться по своим делам прямо ко мне. Это дало мне возможность положить начало моей собственной манере разговоров с ними. Прежде всего я стал обращаться к ним на "вы", затем я не "выходил" к ним, а звал их в особую комнату, прозванную мною "деловым" кабинетом, в которой я принимал управляющего и вообще всех, кто имел ко мне дело. Никакого "ломания шапок" не могло быть уже потому, что крестьяне, входя в дом, естественно обнажали головы. На первых порах они, по моему приглашению, садясь на стул у моего письменного стола, очень смущались и начинали говорить в том же фальшивом тоне, о котором я говорил выше. Пришлось объяснить им, что если у них есть ко мне дело, то пусть говорят о нем просто, и что если это дело для меня является подходящим, то нет причин, чтобы я на него не пошел. Я разъяснил им, что времена крепостного права давно прошли, что я смотрю на них как на свободных, самостоятельных хозяев и что потому никакой заботы о них и благотворительности быть не может, отношения же между нами должны быть основаны на полном равенстве. Постепенно моя политика стала иметь успех, и фальшь, столь мне противная, совершенно исчезла из наших отношений. Произведенное же мною через 8 месяцев увольнение Зихмана и замена его молодым человеком, служившим раньше бухгалтером в имении нашего соседа в Киевской губернии и, кстати сказать, принадлежащим к партии социалистов-революционеров, произвело на них большое впечатление. Они увидели в этом акте не уступку им, а правильное понимание мной вреда пребывания на своем посту неспособного и ленивого управляющего.
Освободившись от Зихмана, я в сотрудничестве с моим новым молодым управляющим, ревностно принялся за улучшение ведения хозяйства в Саблах, в которых я проводил теперь все свое время, лишь на два дня еженедельно выезжая по делам службы в Красном Кресте в Севастополь. Работа (165) у нас прямо кипела в новой и легкой атмосфере. Уже очень скоро начали сказываться ее благоприятные результаты. Параллельно налаживались мои отношения с крестьянами. Они как-то незаметно, без лишних слов с обеих сторон, приобрели характер взаимного доверия и уважения. Я узнал, что крестьяне прозвали меня ласкательным, в их понимании, прозвищем "Давыдчук" и оценили мои хозяйственные мероприятия. Стал заходить ко мне и "неблагонадежный элемент", Петро Гутенко, который, получивши одинаковый с другими крестьянами прием, начал предлагать мне деловые комбинации, столь предосудительного характера, что о моем участии в них не могло быть и речи. Последнее обстоятельство нисколько не вызвало у него злобы ко мне, т. к. будучи далеко неглупым человеком, он хорошо понимал причину моего отказа.
Так прошло еще семь месяцев и наступил конец февраля (ст. ст.) 1917 года. В городе стали ходить слухи, что в Петрограде "что-то" произошло. В чем состояло это "что-то", никто не знал, но все догадывались, что оно имело чрезвычайный характер. Прежде всего перестали доходить до нас какие-либо известия из столицы и Москвы. Тамошние газеты и частная корреспонденция больше не доставлялись, а местная пресса не могла передавать даже слухи, т. к. оставшиеся на местах власти строго ее контролировали. Наконец, не помню точно в какой день, местная прогрессивная газета особым изданием сообщила об отречении государя. Помню, что эту газету привез мне из города один из служащих имения, ездивший за почтой. Как я ни был подготовлен к полученному мною известию, я все же был потрясен его огромностью. Помимо вполне понятного впечатления от исторического события, я не мог не оценить всю перемену, которую оно внесет в мою жизнь, и новые трудные задачи, подлежащие моему разрешению. Час или два я неподвижно просидел в своем кабинете, размышляя о создавшемся положении. Первые мои мысли были обращены к моей матери, живущей одной с дочерью моего старшего брата и ее гувернанткой в нашем Киевском имении в 300 верстах от Киева, в соседстве с крестьянами деревни Юрчиха, относившимися к ней далеко недружелюбно. Сознание невозможности помочь ей перенесло мои мысли на собственное мое положение. Передо мной встал вопрос, что мне делать? Покинуть ли усадьбу и уехать либо в Симферополь, либо в Севастополь (166) к месту моих служебных обязанностей, или же оставаться в Саблах? Для решенья этого вопроса у меня не хватало одной уверенности: будут ли, в связи с происшедшей революцией, крестьяне немедленно убивать помещиков, громить усадьбы и грабить экономии или выжидать событий, сознавая, что их давнишние вожделения не могут теперь не осуществиться новым законным путем? Поразмыслив над этим вопросом, я решил остаться в Саблах и продолжать свою хозяйственную деятельность. Мне казалось, что бежать в такую минуту из имения было бы трусостью и полным отрицанием всего того, чего я добился в моих отношениях с крестьянами. Кроме того, понимая, что в России совершилось нечто, в корне изменившее всю ее структуру, и что это произошло в тяжелое для нее время войны, я считал, что даже самый незначительный человек, с его ограниченной сферой деятельности, обязан исполнить свой долг. Одним словом, войти в революцию и, препятствуя по мере сил и возможностей ее эксцессам, стараться, хотя бы на своем маленьком участке, сохранить ее экономическую силу. В связи с этим, я из двух лежащих на мне обязанностей - служебных в Севастополе и личных в Саблах - выбрал вторую, несмотря на отчаянные телеграммы, посылаемые мне моим помощником по Красному Кресту.
Мое предположение, что в Крыму крестьяне пока не тронут имений, вполне оправдалось. Лишь немногие помещики переехали в город, остальные продолжали жить в своих усадьбах, встречая лишь незначительные затруднения от соседей-крестьян. Так было и в Саблах. На следующий день по получении мною известия о революции, я поехал в город за известиями и вечером благополучно вернулся домой. Еще через день, рано утром, когда я только что проснулся и еще лежал в постели, мне доложили, что ко мне пришел полицейский стражник, живший в усадьбе и содержавшийся за счет бабушки, к которому я никакого отношения не имел. Допущенный в мою спальню, он сообщил мне, что к нему только что приходил Петро Гутенко и отнял у него винтовку, которую он отдал ему беспрепятственно, и что усадьба окружена крестьянами, решившими не выпускать меня из имения и расправиться со мной по дороге. Я ответил ему, что он поступил благоразумно, отдав винтовку, и что я ему советую в целях избежания опасности (167), сняв полицейский мундир, явиться в воинское присутствие и заявить о своем желании вступить в армию. О мне же я просил его не беспокоиться, т. к. никакого страха я не испытываю и думаю, что ничего мне не угрожает, доказательством чему служит то, что Петро Гутенко, его посетивший, не зашел ко мне. В тот же день я опять был в городе и, так же спокойно поздно вернулся домой.