В середине декабря для меня стало ясно, что крестьяне деревни Саблы, кроме особо состоятельных, стали большевиками. Председателем сельского совета был избран Петро Гутенко, не скрывавший своих политических убеждений, и весь состав совета последовал за ним. Большевизм проник к этому времени и в Экономию и даже в среду усадебной прислуги. Положение становилось для меня и для моих гостей опасным, но эксцессов со стороны крестьян пока не было. Новые (171) настроения сказались лишь в том, что крестьяне пытались воспрепятствовать вывозу из имения продаваемых продуктов, но и это, после мирного моего с ними разговора, прекратилось.
Наступило 1-ое января 1918 года. Накануне мы, жители усадьбы, желая друг от друга скрыть свое тревожное настроение, встретили новый год и пожелали друг другу тех благ, которые, как каждый из нас знал, не могли осуществиться. На другой день, в полдень, мне принесли записку от Петра Гутенко с приглашением прибыть на сельский сход. После некоторых колебаний я решился рискнуть и отправился на сход. Не желая быть одним в могущей создаться опасной обстановке, я взял с собой моего шофера, верного и преданного мне человека. Оба мы были вооружены револьверами, и я попросил шофера остаться у ворот сельского правления, дабы в случае необходимости прикрыть мое отступление. Жизнь свою я решил продать дорого. Когда мы подъехали к правлению, двор его был полон народа, среди которого не было заметно особого возбуждения. Встретил меня Петро Гутенко, пригласивший меня в помещенье совета. Тут он сообщил мне. что Саблынское сельское общество постановило социализировать имение Саблы и соседний с ним хутор графа Мордвинова и что он предлагает мне выйти с ним к сходу, чтобы совместно с ним установить подробности этого акта. Я ответил ему вопросом: почему крестьяне отказались от мысли просто разделить между собой эти имения, а хотят оставить их в обтерт своем владении на социалистических началах? На это Петро Гутенко мне возразил, что они прекрасно понимают, что такое культурное имение потеряет свою ценность при разделе. После этого мы оба вышли к сходу и остановились на крыльце правления.
Окинув быстрым взглядом собравшихся на дворе крестьян, я заметил направо от меня солдата небольшого роста опрятно одетого, державшего в руках свертки пропагандных афиш, на которых можно было прочесть отрывки фраз явно большевистского содержания. Теперь я знал, откуда придет, если не опасность для моей жизни, то во всяком случае словесное нападение. К последнему я был готов, решив заранее покончить трудное дело мирным, семейным путем, не допуская вмешательства чуждого элемента в лице присланного (171) из города агитатора. Выйдя на крыльцо, Петро Гутенко сказал собравшимся, что он сообщил мне о принятом ими решении и повернувшись ко мне, спросил меня, согласен ли я с ним. Я ответил ему, что при создавшейся в России обстановке ни о каком праве не может быть и речи, а есть только сила, которая на стороне крестьян, а потому в моем согласии нет никакой надобности. Указал я ему еще на то, что если уж говорить о праве, то я лично такового в вопросе о социализации имения не имею, т. к. я являюсь лишь управляющим моей матери, арендующей его у моей бабушки, договор с которой кончился накануне. "Ввиду всего этого, - заявил я, - пользуясь завоеванной всеми свободой, я через несколько дней уеду из имения, увозя с собой мои личные вещи, не имеющие сельскохозяйственного значения". Очевидно, недовольный мирным характером хода переговоров агитатор несколько раз старался их прервать провокационными возгласами, но каждый раз был остановлен Петром Гутенко. Когда я закончил свое слово, последний ответил мне, что бабушка достаточно пользовалась имением и в отсутствии моей матери я должен дать свое согласие на социализацию имения, которое необходимо крестьянам для сохранения дружеского характера наших отношений. "Кроме того", - сказал он, - "мы вовсе не желаем расставаться с Вами. Хотя мы понимаем, что вы свободны делать, что Вам угодно, но мы просим Вас остаться с нами, т. к. Вы нам очень нужны при организации социалистического хозяйства и его дальнейшей эксплуатации". Такое заявление Петра Гутенко переполнило чашу терпения агитатора, и он с пеной у рта стал кричать, что то, что происходит, есть насмешка над революцией и что никакой сговор с помещиком, кровопийцей и эксплуататором недопустим. Тут уж не один Петро Гутенко остановил его - из толпы послышались крики, что Давыдчук никогда ничьей крови не пил и что он нужен им, как хороший хозяин и честный, известный им человек. Когда порядок был восстановлен, я спросил Гутенко, каково, в случае моего согласия, будет мое положенье в управлении социалистического хозяйства и на какие средства я буду жить. "Вы будете, - - ответил мне Петро Гутенко, - "членом совета создающегося хозяйства и его председателем. Вы будете управлять этим хозяйством, жить в Вашей усадьбе и пользоваться (173) по-прежнему продуктами экономии. Что же касается денежного вознаграждения, то его Вы можете назначить сами". Я не сразу ответил на слова Петра Гутенко.
Нечего и говорить, что желание крестьян привлечь меня - помещика и барина - к сотрудничеству с ними в обстановке восторжествовавшей революции не могло не поразить меня глубоко. Это было доказательством того, что все мои размышления об отношениях между крестьянами и помещиками были верны. Я одержал победу, доставившую мне большое моральное удовлетворение, но от этого до участия в создании сельскохозяйственной коммуны было очень далеко. Никогда не быв социалистом, а тем более коммунистом, я не мог решиться на участие в большевистском начинании. Для меня было ясно, что социализация нашего имения было делом заседавших в Симферополе большевиков, желавших сохранить культурное имение как будущий совхоз. Это было обманом, имеющим целью предупредить разграбление хозяйства крестьянами и раздел между ними земли. Присутствие на сходе агитатора это подтверждало. Не предусмотрели большевики одного - моей роли в этом деле. По странному стечению обстоятельств, мой интерес совпал с большевистским, с той только разницей, что не веря, как все тогда, в долговечность советской власти, я видел в социализации Саблов при моем участии единственную возможность сохранить их ценность для моей семьи.
Все эти мысли быстро промелькнули в моей голове, и я согласился на предложение крестьян. После этого я счел долгом объяснить крестьянам, что они, конечно, не знают, что собой представляет социалистическое хозяйство или, как я его назвал, сельскохозяйственная коммуна. Я указал им на то, что в такой коммуне нет места для частной собственности, а потому отныне вся их земля, наравне с нашей и Мордвиновской, станет коммунальной. Та же участь постигнет и их инвентарь как живой, так и мертвый. Все члены коммуны обязаны будут без вознаграждения работать по очереди определенное число дней в году. "Впрочем", - добавил я, - "я напишу проект устава коммуны, который будет утвержден советом".
Как новый член сельского совета, я тут же был приглашен на его заседание, на котором обсуждались детали (174) принятого на сходе решения. Между прочим мое годовое жалованье было определено в 18 тысяч рублей и меня просили пригласить на жительство в Саблы мою мать. На прощание Петро Гутенко сказал мне: "Я знал, что Вы согласитесь остаться с нами, недаром Ваши предки были сосланы за правду в Сибирь". Упоминание Петром Гутенко о моих предках-декабристах покоробило меня, для меня это было их профанацией.
В тот же день я принялся за составление устава "Саблынской Сельскохозяйственной Коммуны" и скоро почти закончил его, когда сельский совет уведомил меня, что осуществление проэкта отложено до конца месяца.
10-го января Крымский полуостров был занят севастопольскими матросами и рабочими, расстреливавшими на месте всех без разбора помещиков, не успевших покинуть свои усадьбы. Мне и моим удалось уехать из Саблов в последнюю минуту, когда вооруженный народ был уже в моем парке.
В Крыму установилась советская власть, скоро объявившая Саблы совхозом и доверившая управление ими моему управляющему. По дошедшим до меня сведениям, Саблы и по настояшее время остаются в государственном управлении, в котором крестьяне никакого участия не имеют.
ВСТРЕЧА
(175)
Hад Севастопольской бухтой стояло солнечное свежее утро 26-го ноября 1918 года, когда в нее медленно входила эскадра из более чем ста кораблей. Это был соединенный флот победоносных союзников, только что подписавших перемирие с немцами. В первый раз после четырехлетней войны, в которой Россия пролила столько крови рядом с победителями, корабли их входили в русскую военную гавань. Но ни одного салютного выстрела не было сделано с них. Салютовать было некому и нечему. России не было, и флаг ее нигде не развевался: ни над крепостью, ни над остатками когда-то русского флота. Над русскими кораблями реяли "жовто-блакитные" украинские флаги, а береговые батареи давно были разоружены немцами, занимавшими крепость. Это не был визит России, а военная демонстрация силы перед немцами и их союзниками украинцами. Командовавший пришедшей эскадрой адмирал не съехал на берег, чтобы, по международному обычаю, посетить командира русского флота и последний не поехал к нему. Вместо этого на небольшой пристани, рядом с Графской, стояли в ожидании минуты, когда флагманский дрэдноут "Суперб" бросит якорь, две небольшие группы: - одна состоявшая из двух военных, командира небольшого отряда Добровольческой Армии, расквартированного в Крыму, и его начальника штаба, другая - из 10-ти человек, членов Крымского Краевого правительства и пишущего эти строки, исполнявшего обязанности "начальника протокола".