перерасти во что-то большее, чем просто
притяжение?
Добрый час я бродила по Брансуику, пытаясь сориентироваться в путанице нахлынувших на меня противоречивых чувств. Хотелось броситься к Бобу и все рассказать ему. Но этим я предала бы Хэнкока, попросившего, чтобы все осталось между нами. К тому же останавливало меня и другое: начни я сейчас рассказывать Бобу, как поражена этим известием, он может решить, что я и правда влюблена в преподавателя.
Пришлось взять себя в руки, отправиться в клуб на встречу с Бобом и вести себя как ни в чем не бывало. Двумя днями позже Хэнкок попросил меня задержаться после лекции. Дождавшись, пока все выйдут, повернулся ко мне:
— Я переживаю из-за того, что выплеснул на вас свои неприятности.
— А я из-за вас переживаю, профессор.
Молчаливый благодарный кивок. И потом:
— Пока мы не будем больше возвращаться к этой теме. Я не предлагаю делать вид, что этого разговора не было. Он был, и вашу доброту ко мне трудно переоценить.
— Но я ничего не сделала, профессор.
— Вы выслушали. И проявили сочувствие. Это безмерно. Но сейчас… этот вопрос закрыт и не обсуждается.
Почему? Испугался, что подпустил меня слишком близко? А может, дело в том, что я слишком откровенно показала свое отношение, взяв его за руку? Или он изменил своей новоанглийской сдержанности лишь на мгновение, чтобы хоть как-то справиться со свалившимся на него кошмаром?
У меня не было прямых ответов на эти вопросы, но задавать их я и не собиралась, боясь, что это может вызвать между нами разлад.
— Я понимаю, профессор, — только и сказала я.
И вопрос о его болезни больше никогда не поднимался.
К концу того же месяца мы с Бобом подыскали квартиру на довольно запущенной улочке Брансуика, по иронии судьбы носившей название Плезант-стрит [40]. Наше жилье располагалось на втором этаже дома под зеленой черепичной крышей, который явно нуждался в срочной покраске. Квартира была невелика, шестьсот квадратных футов, едва ли больше. Но предыдущий арендатор — выпускник философского факультета по фамилии Сильвестер, он заканчивал учебу досрочно — сильно оживил унылый интерьер, покрыв стены несколькими слоями белой краски. Философ поступил очень практично, уступив нам всю свою вполне приличную мебель за сто долларов наличными. Он предложил даже за дополнительные двадцать пять баксов оставить нам свои тарелки, столовые приборы, стаканы и кухонную утварь. Плата за месяц составила семьдесят пять долларов, коммунальные услуги — еще двадцать пять. Нам с Бобом это место приглянулось с первого взгляда. Особенно хороши были старая латунная кровать, которую Сильвестр купил и покрасил в черный цвет, и большой диван, обитый коричневым велюром. При взгляде на кровать у меня в голове зазвучал Боб Дилан («Ляг, леди, ляг на мою большую латунную кровать»), и я представила, как мы с Бобом занимаемся на ней любовью. А еще мне представились постеры, которыми мы обклеим стены, пара ламп, сделанных из бутылок из-под кьянти, и книжные полки (бетонные блоки с деревянными планками), которыми мы обставим комнату. Домашний студенческий рай.
Выписав Сильвестеру несколько чеков, мы с Бобом пошли в закусочную «Мисс Брансуик», чтобы отметить событие сэндвичами с горячим сыром. Чокнувшись бутылками «Мейбл», выпили за безумное решение соединить свои жизни.
— Ну вот, — сказал Боб, — вчера вечером перед уходом я рассказал о нас в доме Бета.
— Ого, — удивилась я. — И как они восприняли новость?
— Не слишком радостно. Один из членов братства назвал меня предателем. Потому что заодно я объявил и о том, что выхожу из братства, не дожидаясь конца семестра. Если бы не футбольный сезон, который продлится еще две недели, они бы, наверное, предложили мне уйти прямо сейчас.
— А как же все разговоры о том, что братские связи никогда не рушатся?
— Они так на это смотрят: либо ты с нами, либо нет.
— В точности как в мафии.
— Что такое мафия? — спросил Боб. — У меня дома, под Бостоном, такой группы нет.
Я улыбнулась.
Решив, что безопаснее будет сначала рассказать об изменениях в моей жизни отцу, я позвонила ему в офис. Голос у папы был расстроенный, но он согласился оплатить звонок и с ходу сообщил мне, что через несколько часов снова вылетает в Сантьяго… «И, пожалуйста, скажи, что звонишь, чтобы сказать, что ты голосовала за Никсона и очень рада его победе».
— На самом деле я звоню сказать, что в следующем семестре сэкономлю тебе шестьсот долларов.
— Что ж, это хорошие новости! И как ты собираешься это сделать, дочка?
— Я буду жить не в кампусе.
Долгая пауза на другом конце провода, во время которой я услышала, как щелкает папина зажигалка — верный признак того, что он закуривает. Наконец он подал голос:
— Разве первокурсникам разрешается жить за пределами кампуса?
— После первого семестра можно.
— Ты переезжаешь одна?
— Вообще-то, я собираюсь жить со своим парнем.
Папа отреагировал, я бы сказала, бурно:
— С парнем? С парнем! Ты совсем с ума сошла?
— Не сошла… он очень хороший.
— Тебе всего восемнадцать, не успела из дому уехать и… кто этот гребаный урод? Дай его адрес, я приеду и переломаю ему ноги.
— Пап, ну, пожалуйста, послушай меня.
— Дай сам догадаюсь… какой-то анархист в бегах. Или еще хуже, говнюк-хиппи с волосами, бусами и обкуренной говнючьей улыбкой.
— Его зовут Боб О’Салливан, его отец работает пожарным в Южном Бостоне, а сам он — лайнбекер [41] футбольной команды Боудина.
— Да ты меня разыгрываешь.
— Вот привезу его домой на День благодарения…
— И ты ждешь, что я его приму?
— Я ничего не жду, папа. Хотелось бы только, если можно, немного понимания.
— Понимания? Чертово ваше поколение, до чего же вы все инфантильные. Творите черт знает что, нарушаете все правила здравого смысла, а потом просите понимания. Вы хотите понимания! Ты, конечно, считаешь меня твердолобым, даже хуже — милитаристом, который твердит: «Это моя страна, а кому не нравится, валите отсюда». Но вот тебе мое мнение: нечего восемнадцатилетней девчонке жить с кем-то вне брака. Если хочешь выскочить замуж прямо сейчас — хоть лично я считаю это безумием, — другое дело. Но жить во грехе… назови меня католиком старой закалки… но нет, это недопустимо. Только через мой труп. Разговор окончен.
И отец бросил трубку.
Его реакция меня огорошила. Напуганная и растерянная, я доползла до библиотеки, где занимался Боб, и, стараясь не заплакать, положила голову ему на плечо. Боб — добрый, милый Боб — мгновенно оторвался от своей работы. Он вывел меня на улицу, к скамейке в тихом уголке,