Он смотрел на меня изумленными глазами и, наконец, сказал, что тут недоразумение, что он доктор — именно тогда я это узнал — и что я ничего не понимаю.
— Вы доктор, — ответил я, — но у вас психология нищего, это парадоксально, но это бывает.
— Нет, нет, — сказал он растерянно, заплатил деньги и ушел, оборачиваясь. Один из полицейских, присутствовавший при этом разговоре — на тот случай, если бы дело приняло скандальный оборот, — посмотрел на меня и спросил:
— Скажите, пожалуйста, вы случайно не сумасшедший?
— Не думаю, — сказал я. — Во всяком случае меньше, чем мои клиенты.
Потом был случай еще с одним человеком, у которого было пять чемоданов и которого я привез на авеню Виктора Гюго рано утром. Он вышел из автомобиля и сказал мне так, точно это была естественнейшая вещь:
— Отнесите теперь эти чемоданы на пятый этаж.
Он даже не дал себе труда прибавить "пожалуйста" или "будьте добры", и в его голосе не было оттенка ни сомнения, ни просьбы.
— Послушайте, голубчик, — сказал я, — он повернулся как ужаленный. — Я надеюсь, что у вас руки не парализованы?
— Нет, почему?
— Я просто не вижу, почему бы я вдруг стал носить ваши чемоданы на пятый или вообще на какой бы то ни было этаж. Если бы мне нужно было переменить колесо, неужели вы думаете, что я обратился бы к вам и попросил бы вас сделать это вместо меня? Нет, не правда ли?
Он посмотрел на меня и потом спросил:
— Вы иностранец?
— Нет, — ответил я.
И всякий раз, когда возникали недоразумения такого рода, все улаживалось, как только выяснялось, что я русский; а это узнавалось немедленно, мне было достаточно передать свои бумаги полицейскому. Недоразумения эти не имели последствий потому, что я не совершал, в сущности, никакого проступка и люди, жаловавшиеся на меня в полицию, действовали так, не для защиты своих интересов, а исключительно оттого, что были задеты их прочные взгляды на то, какими должны быть отношения между разными категориями граждан. С пассажирами попроще — рабочими, мелкими коммерсантами, торговками — у меня никогда не бывало подобных разговоров, они обращались ко мне как к равному и если спорили, то спорили как с равным. Но клиенты в вечерних костюмах из тех кварталов Парижа, где были дорогие квартиры, могли иногда вызвать припадок бешенства у самого спокойного человека, — вроде дамы, которую я вез однажды на авеню Фош и которая, проехав несколько сот метров, застучала зонтиком в стекло, отделявшее ее сиденье от моего, и закричала:
— Мы едем не на похороны, я надеюсь? Побыстрее, пожалуйста.
Обычно в таких случаях я нажимал изо всех сил на тормоз и говорил:
— Если это вам не нравится, слезайте и берите другую машину.
Но в тот день я был в особенно дурном настроении. Я надавил на акселератор и повел автомобиль настолько быстро, насколько это было вообще возможно. Мы обгоняли другие машины, проскакивали перекрестки, чуть не въехали в автобус; она кричала, что это самоубийство, что я сошел с ума, но я не обращал на ее крики никакого внимания. Наконец, доехав до авеню Фош, я замедлил ход.
— Вы сумасшедший! — кричала она. — Вы хотели меня убить! Я подам на вас жалобу!
— Вам нужно было бы лечиться, мадам, — сказал я, — мне кажется, что состояние вашей нервной системы не может не внушать некоторого беспокойства. Хотите, я укажу вам адрес клиники?
— Что это за комедия? — она была возмущена до последней степени. — Вы, может быть, не знаете, кто я такая?
— Этого я действительно не знаю.
— Я жена… — она назвала фамилию известного адвоката.
— Очень хорошо. Но почему вы рассчитываете, что это должно произвести на меня какое-то впечатление?
— Как, вы не знаете фамилии моего мужа?
— Слышал как будто, он, кажется, адвокат?
— Да, во всяком случае, не шофер такси.
— Я полагаю, мадам, что из этих двух профессий — профессия шофера, пожалуй, честнее.
— А, вы революционер! — сказала она. Несмотря на неприятный оборот, который сразу же принял разговор, она не уходила и не платила мне; счетчик продолжал идти. — Я ненавижу эту породу людей.
— Потому что вы, вероятно, ничего не знаете ни о революционерах, ни о социальных и экономических вопросах, — сказал я. — Заметьте, что я очень далек от намерения поставить вам это в упрек. Но имейте, по крайней мере, такт не говорить о вещах, о которых вы не имеете представления.
— Никогда в жизни никто со мной так не разговаривал, — сказала она. Какая удивительная наглость!
— Это очень просто, мадам, — ответил я. — Все, кого вы знаете, стремятся сохранить либо ваше знакомство, либо вашу дружбу, либо вашу благосклонность. Мне все это совершенно безразлично, через несколько минут я уеду и я надеюсь, что больше никогда вас не увижу. Почему же, — принимая во внимание эти условия, — я не стал бы говорить не то, что думаю?
— И вы думаете, что я просто невежда и дура?
— Я бы не настаивал на последнем определении; но мне трудно было бы от вас скрыть, что первое мне кажется соответствующим действительности.
— Хорошо, — сказала она. — Пока что я вам заплачу и дам даже чаевые.
— Вы можете их оставить себе, мадам, я вам их дарю.
— Нет, нет, вы их заслужили, хотя бы за ваш очаровательный разговор.
— Я в восторге, мадам, что он вам понравился. И тогда она задала мне последний вопрос:
— Скажите, пожалуйста, вы не иностранец?
— Нет, мадам, — ответил я. — Я родился в доме Э 42, на улице де Бельвиль, у моего отца там мясная, вы, может быть, ее случайно знаете?
Думая об этом времени, я часто вспоминал те рисунки, которые представляют вертикальный разрез мотора или машины. Благодаря неисчислимым случайностям, в которые входили с равным правом и исторические события, и соображения географического порядка, и всевозможные мелочи, — их нельзя было ни учесть, ни предвидеть, ни даже представить себе вероятность их возникновения, — вышло так, что моя жизнь проходила одновременно в нескольких областях, не имевших никакого соприкосновения друг с другом. Нередко, на протяжении одной и той же недели, мне приходилось присутствовать на литературном и философском диспуте, разговаривать вечером в кафе с бывшим министром иностранных дел одного из балканских государств, рассказывавшим дипломатические анекдоты, обедать в русском ресторане с бывшими людьми, превратившимися в рабочих или шоферов, — и, с другой стороны, попадать в кварталы, заселенные мрачной парижской нищетой, беседовать с русскими "стрелками" или французскими бродягами, от которых следовало держаться на некотором отдалении, так как они все издавали резкий и кислый запах и он был так же неизбежен и постоянен, как мускусная вонь известных пород животных; возить проституток, жаловавшихся на плохие заработки, стоять за цинковой стойкой, рядом с поминутно сменявшимися сутенерами, моими знакомыми по Монпарнасу, и, наконец, сидеть часами, в глубоком и мягком кресле, в квартире Пасси и слышать, как женский голос — я знал его много лет и никогда не забывал ни одной его интонации — говорил:
— Напомните мне эту фразу, которую вы недавно цитировали, это, кажется, из Рильке, о чувстве. Чувства — это единственная область, которую вы немного знаете, в остальном вы слепы и глухи.
А на следующую ночь, когда я остановился со своим автомобилем на улице Риволи и закрыл глаза, вспоминая этот разговор и воскрешая в памяти каждый звук этого голоса, — ко мне подошел оборванный негр, попросил папироску, закурил ее и сказал:
— И подумать только, что я, который раздавал папиросы пакетами, вынужден теперь просить одну папиросу у вас. — И тотчас же, повернув голову направо, прибавил: — Она опять здесь, стерва!
Мимо нас проходила по тротуару сильно прихрамывающая женщина.
— Посмотрите, — сказал негр с презрением, — это называется женщина!
— В чем ты ее упрекаешь?
— Это алкоголичка, мсье, вот в чем я ее упрекаю; ее надо упрекнуть в пьянстве, вот что я ей ставлю в упрек. — И он закричал ей вслед: — Ты опять пьяна?
— Кусок грязного негра, — ответила она.
— Что? Ты хочешь, чтобы я тебе морду набил?
Он кричал с очень свирепой интонацией, но не двигался с места, и когда оборачивался ко мне, то смотрел ленивым взглядом своих черных глаз с желтоватыми белками.
— Вы знаете, как здесь работают?
— Нет, старик, не знаю.
— Так вот, мсье, здесь нет гостиниц. Такой здесь квартал. Есть Ритц и Мерис, но это для королей и герцогов, снять комнату там нельзя.
— И что же?
— Так работать приходится на скамейках Тюильри. Клиент садится на скамейку, а женщина садится на него верхом.
— А?
— Да, так здесь работают. Так вот эта стерва была такая пьяная вчера ночью… Ее клиент сидел и ждал ее, а она никак не могла сесть сверху как следует. Было просто стыдно смотреть на это, мсье, — женщина в таком состоянии, что она не могла даже делать свою работу.