и хай живёт. Шо, кому мешае?
— Вот Вы лично?
— А шо я? Я как все.
— Хо! Все сейчас вернулись из города, с демонстрации. Сидят за столами иль у речки гуляют. А мы… Нам больше всех надо?
— Нет. Да как на другой лад крутнуть? Я не знаю. Ты знаешь? Проскажи… У тех хозяин живой, у тех дети покончали школы, к делу уже привязаны. Они и посля работы, вечерами, отсеются. Нас не четай с ними. Завтра, кто жив будэ, вам в школу, мне на чай. А и прибежишь зарёй на час — много урвёшь? А земля гонит-подгоняет. Сохнет, как волос на ветру.
— Не рвали б лучше пупки из-за учёбы… Ну, куда нам обязательно дожимай одиннадцатилетку?
— Это ты, хлопче, брось. — Мама сердито махнула на Глеба рукой, будто отпихивалась от него.
— Что так?
— И-и, пустое!.. У нас в роду никто расписаться не умел. И я до се крестик за получку рисую. Худо-бедно, а до одинннадцатого тебя дотолкала. Мытька в техникуме. Смейся ли, плачь ли — весь наш род в счастье попал! Осталось последние экзаменты сломить. Там тех экзаментов всего капля и на́ — бросай. Я хочу, чтоб вы людьми стали.
— По-вашему, кто без аттестата, тот нечеловек?
— Человек-то оно человек… Да как чего не хвата. Я не знаю чего. Кончайте… Подвзрослеете, поймёте, чего зараз не понимаете. А то станете словами обносить тогда: не учила Полька, теперь поздно. Не сахарь мне школа. Но школа говорит, кто у тебя растёт. Было, прибежишь на родительское собранье. Сергей Данилович, завуч… Вот, говорит про меня, одна подымает троих сыновей. Воспитывает в горе-нужде. Отец погиб на фронте. А ребята — в пример вам веду. В учебе первые. Выйдут на чай — вас тогда на чай по месяцу загоняли в отсталые, в обозные бригады — первые. А вот тройка Талаквадзе. У папаши-кассира легковушка, тугой карман. Раскатывают всюду, курют, гуляют, дерутся. Учение на ум нейдёт, с двоек не слезают. Эко роскошь иха корёжит! Не выйдуть из них люди, как из ребят Долговой… Слухать, хлопцы, не совестно. Знаешь, т у д а растуть твои…
— Было, ма, дело, было, — покаянно хохотнул Глеб. — Туда росли мы всем колхозом. Да я красивую картинку подпортил Кобулетами. Пошёл оттуда расти.
— Ничо. В кружку не без душку… Это не та промашка, как у того — хотел вырвать зуб, а оторвал ухо. Исправляться думаешь?
— Пробую… Только, как у Митечки, не выйдет. У Митечки сообразиловка — совет министров. Восьминарию пришил с отличием. Уже почти в людях… Ма, а с чего он затёрся в молочный?
— С голода, сынок… Любил книжки, зуделось в библиотеческий. Господи! Да какой навар с книжек? Разь книжки кусать станешь? Еле запихала книгоглота в молочный. Говорю, будешь бегать при молоке, всё какой стаканчик за так и кинешь в себя. С тем и покатил в Лабинский… Уже на третьем курсе…
— Ско-оро начнёт нашармака молочко дуть, — тороплюсь я сообщить приятную весть и добавляю: — А ликовать не спешите. Как бы автоматы не загнали его с дудками на Колыму.
— Какие автоматы? — насторожилась мама.
— Обыкновенные… Идёшь с завода. На проходной автоматы просвечивают насквозь и докладывают, что там у тебя в желудке. Своё, законное, молочишко или халтайное.
Мама опечаленно угинает голову, насупленно молчит. Интерес к молочно-лучезарному будущему братца тает, как след упавшей в лужу дождинки.
Откуда-то из-за Лысого Бугра неожиданно ударила гармошка.
— Меня маменька рожала,
Вся избёночка дрожала.
Папа бегает, орёт:
Какого чёрта бог даёт!
— В поле аленький цветочек
С неба ангел уронил.
Вышей, милочка, платочек,
Знай, что мил тебя любил.
С вызовом отвечала парню девушка:
— Милый мой, милый мой,
Ты бы помер годовой.
Я бы не родилася,
В вас бы не влюбилася!
И тут же обидчиво:
— Ты, корова, ешь солому
И не думай о траве.
Мил, с другою задаёсся?
И не думай обо мне.
Зажаловался парень:
— У точёного столба
Нету счастья никогда:
Когда ветер, когда дождь,
Когда милку долго ждёшь.
Новый девичий высокий голос тосковал:
— Ко всем пришли,
На коленки сели.
А у нас с тобой, подружка,
Верно мыши съели.
Весёлые хмельные шлепки покрыл бедовый фальцет:
— Иэх яблочко
Мелко рублено.
Не цалуйте м-меня,
Я напудрена!
Где-то за буграми гуляли.
Знойный день выкипел, как вода в чугунке, забытом на огне. Усталое солнце пало на каменные пики Гурийского хребта. Листва на ольхах посерела, привяла. В вареных листьях осталось силы, что удержаться за ветку, не сорваться. За ночь они оживут, подвеселеют. Майская ночь милосердна.
Мама оцепенело оперлась подбородком на тоху. Казалось, не держись за тоху, она б от изнеможения упала.
— Ну, шо, хлопцы, хватит? Выписуемо себе путёвку отдыхать? Я як разбитый корабель. Руки, ноги болять, наче весь день цепом молотила хлеб.
— Ещё не посеяли, а уже молотили? — размыто спросил Глеб.
Мама вяло отмахнулась. Не липни, смола!
Мы с Глебом в спешке убираем подальше тохи. Мерещится, не спрячь надёжно мигом, снова придётся продолжать сеять. Мы прилаживаем их к бережку у самой воды в травянистой щели дугастого ручья. Из травы совсем не видно тох, но нам кажется, выставили на самом юру. Сверху ещё набрасываем старюку — прошлогодние сухие лопухи.
— От Комиссара Чука ховаете? — посверх сил усмехнулась мама.
— Не столько от Чука, сколько от Чукчика… От Юрика.
Мазурчик Юрчик — лентяха дай Ьоже! Чай рвать не хотел и мать на плантации привязывала его к своей кошёлке. Только так придавишь, пригнёшь к работе. Лишь на привязи он и рвал чай, без конца бурча матери, что труд извивает труженика в труп. Очень уж боялся быть извитым до последнего колечка.
— Поглубже прячьте…
На матушкину подковырку мы в ответ ни звука. Сопим в деле.
— До морковкина заговенья будете колупаться? — подпускает перчику она. — Иля вы от самих от себя ховаете? Ховайте… Я пойду нарву в фартук пхали на вечерю. Идите додому, не ждить меня.
Сумерки сине мазали всё вокруг.
За день, кажется, бережок нашего ручья заметно подрастил густую изумрудную бородку.
В уют её шелков валит полежать усталость.
Подгибаются, заплетаются ноги.
Мы кое-как переломили себя, разобрали старый