кровью - не только пол, но и стул, на котором сидел отец перед тем, как он вошел в кухню (а кто сидел на коленях у отца, ясно без слов), и дверь холодильника, и радиатор отопления... Все, даже невесть откуда взявшийся тополиный лист на полу рядом с телом отца. "Тебе померещилось. Все это фантазии", - твердят ему. Между тем и в эту минуту (лежащий на борту бассейна в Верийском саду) он там и, как и тогда, не в силах уйти. Но теперь-то ему и впрямь там нечего делать, причем все равно, убил он отца или не добил. Чтобы отбиться от грубой, агрессивной, бьющей в глаза наготы трупа, он смотрит на пожелтевший, скукоженный тополиный лист. Лист лежит (лежал) рядом с телом отца. Значит, кончилось еще одно лето, для него, наверное, последнее, думает он. Все важное и интересное случалось с ним исключительно летом и только в Квишхети. Для него лето и Квишхети - одно. И с Лизико он познакомился в Квишхети, и только что провел там медовый месяц; поэтому, видимо, подразумевая всю свою жизнь, он говорит с подчеркнутым пафосом: кончилось лето. Другими словами - кончилась жизнь. Ведь он только что убил отца, одним ударом топора разрубил все путы, коими, как лодка, был привязан к действительности, и вот его оглушенное, ошеломленное "я", точно лодку без руля и весел, влечет сильный и бездушный поток потерянности и одиночества (на самом-то деле его, как щепку, кружит в небольшом водоеме). Он, как вороватая киска, крадется из кухни, залитой кровью отца, - так уцелевший в лавине робко ползет к провалу, в котором пустота; при этом, словно зачарованный, не может оторвать глаз от высохшего тополиного листа и все еще держит в руках топор. Если он что-нибудь чувствует сейчас, так это только его приятную, успокаивающую тяжесть. Стоит выпустить его из рук (так ему кажется), как тут же случится что-то похуже того, что произошло с ним недавно, в уборной ночного бара. Он сел за первый же стол бездумно и беззаботно, как богатый и вздорный король экрана, привыкший встречать рассвет за любимым столиком, на любимом стуле. Между тем в сумрачном зале были свободны почти все столы. Только за одним, в противоположном конце, сидела какая-то компания - трое ребят и две девушки или, наоборот, три девушки и двое ребят, - он не проявил интереса к ихнему составу по признаку пола, да и они не уделили вошедшему особого внимания. Возможно, что даже не заметили его.
"И все-таки вот им!.. выкусили... выкусили!.." - говорит вместо него кто-то в его сознании.
Память постепенно пробуждается, и вместе с обломками затонувшего корабля выплывают на поверхность тела утопленников. Но покамест многое сокрыто туманом. Точнее, он затрудняется установить верные отношения с остатками катастрофы, с ее отдельными фрагментами... К примеру, в действительности он никак не общался с сидевшими за дальним столом, но почему-то уверен, что именно они избили его, они довели до такого состояния, и он говорит, мысленно обращаясь к ним - "Вот вам!.. выкусили... выкусили..." Однако скоро, скоро все оживет в его сознании с первозданной ясностью. Быть может, без твердой последовательности, но отчетливо. И в самом деле, из глубины бассейна подобно косарям всплывает обнаженный призрак отца, зыбкий, колеблющийся, но с победоносно воздетым фаллосом и грозно выпученными глазами. "Грузию предали!" - изрекает отец. "Кто? Кто предал?!" - хрипит он. Может быть, хоть сейчас отец выскажется открыто, он напряженно ждет, почти не дышит. Но отец движением руки устраняет его и продолжает: "Все пути отрезаны, все возможности исчерпаны... Мы гибнем". "Это наши слова, отец, так говорим мы. Ты лучше скажи, кто предал нас, за что?" - кричит он, безголосый, с пересохшим горлом. "Вы ничего толкового не говорите, только грозитесь и ругаетесь, - опять прерывает отец. - Задумайся хоть на минуту: можно в одном казане одновременно варить два разных блюда?! Короче, если то, что говорят о нас, хоть в какой-то мере соответствует действительности, значит, мы не только вводим всех в заблуждение, а вообще не существуем, для нас вообще нет места не только на карте жуликоватого картографа, но в природе, и ваша "всея Грузия", переевшая плешь, всего-навсего исторический мираж, рябой кобылы сон... Телевидение жалуется: в Грузии нету шоу-бизнеса. Прямо Божье наказание!.. И с этим не согласен? И это я выдумываю? Слышать не желаю о национальном движении! Молчи! Протри глаза! Страной по-прежнему правят замшелые коммунисты вроде меня или пришедшие из "Национального движения" комсомольцы вроде тебя... Но они (я и ты) не предатели, и мы (опять же я и ты) несправедливы по отношению к ним (то есть ко мне и к тебе)... Мы хотим, чтобы они (мы) были полезны (для тебя, меня), так же мы (ты, я) будем выгодны им (мне, тебе). Присмотрись, что получается. Выходит, мы сами делали себя предателями, поскольку если встанем плечом к плечу, то отвернемся от того, кому всю жизнь служили и кому по сей день принадлежим душой и телом. Понял? Понял что-нибудь, господин нацдем?" Отец скрипит зубами, не определить, шутит или злится. "Ничего не понял, отец. Ни одного слова. Объясни проще, если можно", - просит он, умоляет, и из раскрывшихся от напряжения ран опять сочится кровь...
Вот так говорил отец. А слова отца всегда имели для Антона силу закона. Даже не закона, а заговора, талисмана, колдовства... Если отец говорил: "Не реви, у тебя ничего не болит", - боль и впрямь проходила - зуба ли, живота... Если бы отец сказал ему: иди, выбросись из окна, он пошел бы и выбросился. Так что в пору полового созревания, погруженный в волнующие фантазии, он серьезно переживал и сомневался, соответствуют ли его мужские данные неким нормам и вообще, сумеет ли он без отца общаться с женщинами, когда приспеет пора или же когда отец сочтет его готовым к этому. Надо сказать, что отец говорил с ним как бы шутя, такая у него была манера общения с сыном, но от этого влияние сказанного ничуть не ослабевало. Напротив, с каждым днем он все больше верил отцу и все меньше доверял себе. Но от постельных радостей супружеской жизни он так осмелел, а точнее, настолько поглупел, что поделился с женой своими тайными страхами, давними заботами и сомнениями. Жена чуть не ободрала ему физиономию кошачьими когтями. Мужняя искренность распалила, - подумал тогда Антон; оказалось, что в это время она была беременна, а муж все пытался уяснить свои возможности деторождения. Но ее охватила такая ярость, словно муж заразил ее дурной болезнью. Она стояла на коленях в изголовье смятой постели и, поблескивающая нежным любовным потом, лупила подушкой шутливо защищающегося, в глубине же души чрезвычайно довольного супруга. "Никогда больше не говори мне этого!" кричала она со всклокоченными волосами, раскрасневшаяся, привлекательная и одновременно страшная как своей легкомысленной, бездумной наготой, так и неожиданной, неукротимой яростью. Она кричала так громко, наверное, для ушей свекра и свекрови, так казалось Антону, и он не имел ничего против, чтобы родители услышали ее. Слова жены, словно целебное снадобье, снимали боль сердца, измученного сомнениями и страхами, поскольку их истинный смысл дошел до него, увы, слишком поздно, слишком поздно открылась подлинная причина неожиданного негодования и вздорной на первый взгляд горячности жены. То, что в супружеской постели воспринималось как признание его мужских достоинств, в милиции стало причиной для горького смеха и самоиронии. Неволя - великая школа, и, похоже, что для него двадцатитрехлетнее заключение не прошло бесследно. В неволе человек или мудреет, или, хочет того или нет, рано или поздно убеждается в собственной глупости. Осознает, что таким его создал Бог, а трезвая самооценка тоже чего-то стоит; это тоже разновидность мудрости: знаешь, что глуп, в этом причина всех твоих горестей и бед, и винить тут некого... Ну разве не по собственной вине он был избит этой ночью? Бродил по городу без цели и смысла, пока не забрел именно туда, куда ни в коем случае не следовало заходить. Однако надо признать, что тут не он один виноват: скорее всего, он искал жену, а где, по-вашему, следует искать загулявшую жену, как не в ночном заведении?! Разумеется, он искал жену, бездомную, как поэт, которой из-за бурных страстей не жилось с мужем, а к отцу дорога была заказана, о чем сама же и объявила в пантеоне. Наверное, и ее носит сейчас без толку по городу. Да, да, он искал ее, поскольку до умопомрачения именно от нее хотел узнать, насколько соответствовало действительности то, что узрели его очи и услышали уши... Даже если он вообразил, стало быть, допустил, счел возможной подобную гнусность, и, надо сказать, не совсем безосновательно, во всяком случае, после дорожного инцидента (назовем его так), после того, как его истерзанная и исцарапанная в колючих зарослях супруга, всхлипывая, затихла на отцовской груди, его ни на мгновение не покидало недоброе предчувствие, и не раз среди ночи он вскакивал в постели, поднятый ужасным видением, потрясенный в высшей степени не родственной близостью невестки и свекра, до боли, до слез, до вопля оскорбленный этим видением... Да, он искал жену хотя бы для того, чтобы потребовать ответа за оскорбительные сновидения, охваченный этим неутолимым желанием... О матери он и не вспомнил. Убил мужа стареющей женщины и не счел нужным зайти к ней, чтобы сказать: "Примите соболезнования в связи с кончиной вашего супруга..." Или же: "Приготовься, и тебя вскоре отправлю вслед за ним..." Под такой нелепой звездой уродился, такая его планида, не может сказать, что должно, и, не задумываясь, идет туда, куда ни в коем случае не следует совать нос. Вот вчера забрел в свой собственный дом - и пришлось убить отца; а минувшей ночью в миллионном городе отыскал именно этот немыслимый загадочный бар, сунулся туда, светя наголо обритой головой (постоянно стрижется наголо, чтобы и внешне походить на арестанта), и чуть самого не прибили... Ну нет уж! Выкусили!.. Вот им! Потому что он и сам такой же, того же поля ягода. Двадцать три года время зря не терял. Понемножку всего отведал, на собственной шкуре испытал. И травку покуривал, и попивал, и кололся, потому, как иначе в тюрьме не выжить - загнешься. (Выжил ли он - вот вопрос.) Без средств самозащиты тюрьма прошлась бы по нему всей тяжестью своих жестоких законов и размазала бы об землю. Когда он в первый раз сказал матери: "Мать, ты женщина бережливая, наверняка сохранила из бабушкиных запасов пару ампул, давай, не жмись!" - его мать от удивления разинула рот, не могла взять в толк, на что ее сыну средство, предназначенное для одурманивания старой, беспомощной шизофренички. "Я тоже старый, мать, я тоже беспомощный!" - крикнул он; его и впрямь возмутила непонятливая глупость или же наивное простодушие матери. Газеты и телевидение с утра до ночи твердили о новой напасти, то ли просвещали публику, то ли предостерегали; и в самом деле, весь Тбилиси, не дожидаясь сумерек, разбредался по подъездам, подвалам и чердакам в поисках "земного кайфа". А его мать по-прежнему с педантичностью профессиональной домохозяйки замачивала белье в ванне, развешивала его на просушку, гладила высохшее и, разумеется, помыслить не могла, что ей принадлежит немалая заслуга (хотя бы как невестке рода Кашели) в деградации не только собственного сына, но и всей страны...