Шюзевиль о ту пору угнездился у Сапожниковых, воспитатель, и торчит на всех литературных собраниях, а по средам обедал у Брюсова.
Вальдор говорит Шюзевилю:
«Жан, я пропал. Что такое “Водыльник”?»
«Очень просто, “кондюктер” или “гид”, удивился Шюзевиль. И добавил для ободрения, что по-русски все можно “и так, и сяк”».
Но когда Вальдор показал ему мой текст, Шюзевиль не сразу, а нашелся, он вспомнил о Тастевене.
Ну, вот и попадают в переплет мои старые знакомые: Дюбудом и Бурдон.
* * *
И Дюбудом, и Бурдон, оба начали у Готье, у обоих необыкновенное пристрастие к книгам, такой сверток сделают, не отличишь от конфет. Тастевен ими был очень доволен: расторопность и упаковка в торговле первое дело. Но книжникам на месте не сиделось, да и слава пошла: и одного сманил Трамбле, другого Сиу. И тут, в кондитерской, по-русски они здорово насобачились. У них обнаружилась страсть к филологии, и кто знает, спохватись они раньше, выработался бы из них Мейе или Шихматов. И уж лучших «арапов» не сыщешь. Казалось, много ль займет времени перевод, ведь это не «Война и Мир», – мой «Водыльник», «Ховала», «Нежить». Вальдор вздохнул: Шюзевиль всегда выручит!
Переводчики в Москве успели пожениться на русских и дома, кроме русского, ни на каком. А это много значит: домашнее крепче втирается. Это были две здоровые бабы, от Брамлея, конфетчицы, хорошо что не принято «наоборот», а то бы от французов и мокрого места не осталось.
Дюбудом трудится над «Водыльником», Бурдон над «Ховалой». По-русски в наборе, а перевода нет. И оба приналегли. Придут со службы, поедят, а после чаю, на ночь глядя, за стол и до утра бормочут. И совсем от рук отбились, другим бы совестно было жене в глаза смотреть, а им хоть что. И если бы еще какая выгода, от много ль за страницу придется, а вперед не дают.
Я не знаю, что там было с «Водыльником», а про Бурдона скрывать нечего, скоро вся Москва узнает.
Долго терпела Аннушка, наконец и ее терпение лопнуло. Как идти спать, она стала во весь свой мытищинский рост, и не то что строго, а убийственно.
«Петро, – сказала она, – если ты нацелишься в эту ночь переводить Ремизова, ты меня больше не увидишь, я пойду и утоплюсь в Москва-реке».
«Я сейчас, – сказал Бурдон, – наведу порядок».
И вот, когда он наводил порядок и, одуревая, бормотал
«Далеет день. Вечереет В теплых гнездах ладят укладываться на ночь. Ночь обымлет. Ночь загорелась». «“Далеет” – удаляется, “далеет” и “ладят” созвучны…»
Аннушка тихонько поднялась с постели, накинула на плечи платок – летнее время – и незаметно вышла из дому. И прямо на Москва-реку и там с Каменного моста бултых. И только круги пошли.
* * *
Летние месяцы я проводил в Москве, я приезжал к матери. Лето: моя Москва. Останавливался я у брата в Таганке на Воронцовской в доме Соколова. Этот дом Соколова для меня исторический: регент Вас. Ст. Лебедев однажды посвятил меня в тайну камертона4.
Помню, утром развернул газету и уткнувшись в отдел происшествий, – для меня единственное чтение – я обратил внимание не столько на само происшествие, сколько на слог: извещалось, что на Яузе у Высокого моста нашли «утоплое тело, по-видимому из крестьян».
Днем я зашел проведать моих старых знакомых: да в «Весах» никого, в «Золотом Руне» пусто, я к Сиу – что Дюбудом и Бурдон трудятся над моими «водыльниками», мне писал в Петербург Шюзевиль, и я представляю себе, как оба добрались до высоченной вавилонской высоты и перестают понимать – про меня уже речи нет – а друг друга. У Сиу, мне сказали, что Бурдон на службу не явился, жаль, и я к Трамбле. За шоколадом Дюбудом мне рассказал все происшествие с Аннушкой и что он это предвидел – «отношения были натянуты».
«А как у вас подвигается?» – спросил я.
Дюбудом сконфуженно:
«Моя сожглась!»
«Что вы говорите!»
«В печке, – поправился переводчик, – рукопись: “Кондюктер”».
Я понял, что мой «Водыльник».
Вечером я сидел в пивной Горшкова на Земляном валу – места мне знакомые с первых воспоминаний.
Разговор шел о утопленниках. Высокий мост под пивной Горшкова – пивная на углу Таганской площади, от нее спуск к Яузе. Алексей Иванович был свидетелем, как вытаскивали на берег к Вогау «утоплое тело».
«Тело обследовали со всех концов, – рассказывал Горшков, – но чье тело, не скажешь: мужчина или женщина».
«Что же это такое – отозвался певчий от Рождества, Путилов, философ, – непроизвольное это зарождение, или течением реки – отнесло?»
«Деформация», – сказал кто-то из угла.
«Но зря пишут, “по-видимому из крестьян”! – Горшков кивнул в мою сторону, – а может, действительно, течением реки».
«Аномалия», – отшвырнул пренебрежительно угловой голос, должно быть, фельдшер с Хохловки. Он же сообщил, что главный доктор из Воспитательного Дома, Языков, обследовал и склоняется к аномалии, тело отправили в Анатомический театр. Повез доктор Васильев.
А я подумал:
«Несчастная Аннушка!» Но я ничего не сказал про аномалию, и что знаю, чье тело, и что все из-за меня.
Околоточный Гаврилов, как будет переходить через Краснохолмский мост, заметил, плывет что-то невообразимое. «Какая похабщина в глазах мерещится!» подумал и отвел глаза.
Утро было необыкновенное, такой мир в небесах и на земле, только в Москве и бывает такое, в Петербурге не могло быть, где-то у праздника перезванивали к водосвятию, а летний воздух не жег, а гладил теплыми искорками нашептывая, пел и петь хотелось.
Гаврилов заглянул проверить, не померещилось ли? а оно плывет. Что за чудеса? Сошел с моста на берег, поманил Тюхина. Тюхин соскочил. «Смотри!» Гаврилов показал пальцем. А у того и без пальца глаза на лоб, видит, плывет и трудно обознаться, оно – и дурак же, вздумал окликнуть: «чей?», а оно плывет, никакого внимания: ему все равно, городовой или околоточный, не таковский. Тюхин высматривал лодку: с лодки очень легко сграбастать. Но тут набежали Краснохолмские мальчишки: что рак, что лягушка «пымать» ничего не стоит. И выловили. Оно самое, но чей, не написано. «Отпадший», – сказал Гаврилов. Тюхин за свисток. И на перепуганном извозчике – не успел ускользнуть! – в участок. Москва громче Флоренции, а подкидывает, как дорога из Вятки на Пермь, в собственных руках, из опаски выскользнет, вез его Гаврилов. И вдруг вспомнил вчерашнее «утоплое тело» у Высокого моста и как все удивлялись и доктор Васильев сказал: «в первый раз вижу». Из участка тот же Гаврилов перевезет «его» на Девичье поле в Анатомический театр, – там разберутся.
* * *
Был я в Сандуновских банях, не по душе. И всякий раз, как попадаю в Москву, хожу в наши «Полуярославские», дворянское отделение 5 копеек, цена не меняется. Мыться всякому нужно с уверенностью. Липовые шайки, березовый веник и медный таз.
К вечеру любопытней, стечение народу, и таганские и рогожские, и со всеми за ручку. Так я собрался не откладывая, петербургскую копоть смыть москворецкой.
В пару и под паром в бане только и разговору, что о утопленнике. Историю с Гавриловым я услышал от банщика Якова.
«Я так и думал, отъято течением», – перебил Якова распаренный голос с полки: певчий Путилов от Рождества.
«А на Анатомическом театре, – скороговоркой продолжал Яков, – как сдал Гаврилов в конторе, сбежались сестры, подхватили себе на руки и приставили к “утоплому телу”, как раз по мерке».
«Браво!» – торжествуя, одобрил певчий, и от избытка парного воздуха и расположения не горлом, из души голос пел. Все мы заслушались, и один только капал, но не врозь, без остуды, горячий кран.
Тебе, на водах повесившего всю землю неодержимо,5
тварь, видевши на лобном висема, ужасом многим
содрогашеся. «Несть свят, разве тебе, Господи», взывающи.
В тенорах, особенно русских, много сердца и боли, но есть и распутство, а вот баритон – какое мужество и мудрость, первородная скорбь.
У всех нас весеннее неповторяемое, а помнится до смерти: великая пятница с выносом плащаницы, погребение с каноном «Плач Богородицы» и полунощница перед пасхальным колоколом – вечер со страстной свечой, и ночь с неугасимою, пасхальной, туманная воскресная заря. Как хорошо жить на свете!
После бани пил чай и ни о чем не думал. Высплюсь и с завтрашнего дня в поход: кого-нибудь да застану, не все ж по дачам. В Москву я приезжал с пустым карманом, рассчитывая на аванс.
Из моего недуманья и китайского запала вывел меня Бурдон. Мне стало очень неловко, я чувствовал себя виноватым, я только не знал, на чем разыгралась трагедия с Аннушкой, на «Нежити» или на «Ховале». Но странно, особого потрясения я не заметил: все та же наглая бабочка торчала из подбородка. Он был у Омона,6 французская труппа, и прямо от Омона – узнал от Дюбудома – сюда.