Оркестр играл марш, и появившийся старший официант с бакенами объявил, что можно идти к столу. Прибыли в скромной точности «духовные», расфранченные, торжественные.
Стол представлял чудо сервировки, ослеплял блеском хрусталя и серебра, флаконами и бутылками с питием, цветами, «рогом изобилия» на возвышении. Закуска на отдельном помосте была изысканная, богатая. На луговине за домом играл оркестр. И весь этот блеск заливало дыхание пышных цветников.
День новоселья остался для многих памятным. Помимо радушия и пышности, способствовало сему одно обстоятельство, вряд ли случавшееся на современных пирах.
Перед тем как садиться за стол, Даринька попросила батюшку прочесть молитву и благословить трапезу. Он прочитал «Очи всех на Тя…» и благословил яства и питие. Ни у кого от сего не было неловкости,- было по лицам видно. Виктор Алексеевич признавался, что принял это изумленно и благоговейно, «да и все были исполнены «благоволения», как поминается в молитве».
Вкушали «вдохновенно». Все было на редкость,- показал-таки себя Листратыч. Когда к отбивным, каких и в Питере не едали, подали соус из дормидонтовского гриба, все признали, что это не сравнимо ни с какими соусами Дюссо или Кюба. Гвоздем обеда явилось сладкое:
н е ч т о, золотисто-розовое, в башенках-куполках, бисквитно-пломбирное, ледяное, с малиной и ананасами, с льдистыми шариками, хрупавшими во рту, изливавшими шампанское и ликеры…- совершенно исключительное - «вкусовая некая поэма». Вызывали «автора». Заставили-таки прийти упиравшегося Листратыча. Он явился, недоуменный, страшась чего-то, в полном своем поварском параде. И Даринька хлопала ему в ладоши. Гости тут же собрали «премию». Листратыч был растроган. Даринька забылась, воскликнула: «До чего же чудесно, Господи!..»
Возглашали здравие и благоденствие.
Музыканты купались в пиве. Гремели марши, упоительно пели вальсы,- гремело Уютово торжеством.
Перед каждым прибором стояло по серебряной чарочке с резным начертанием, чернью: «Уютово, июль, 1877». Хозяева просили гостей принять эти чарочки на память. Это заключило трапезу новоселья. Чарочки вошли в легенду. Старожилы и по сие время вспоминают, рассказывая о прошлом: хранят как редкость.
На луговине пировали уютовцы, ямщики и музыканты. Заправлял Карп. Потом говорили в городке:
- Пять бочек одного пива выпили!.. Вот дак «у-ютили»!..
ВЫСОТА, ЧИСТОТА, НЕДОСЯГАЕМОСТЬ
На площадке был сервирован чай. Лежали в лонгшезах, курили, благодушествовали. С высоты веранды господин в бакенах возгласил:
- Павел Кириллович Кузюмов!..
А Кузюмов уже сходил по ступеням, барственный, элегантный, голубовато-стальной, в шикарнейшей панаме, только входившей в моду. Его встретили криками «ура» и аплодисментами. Он приостановился, в недоумении… Было в этой «встрече» и от обильного обеда, но, главное,- от «благородного жеста», о чем уже разгласилось.
Кузюмов подходил, приветливо улыбаясь, что шло к нему: не было ничего тяжелого и темного, что приписывалось ему в россказнях. Почтительным поклоном приветствовал он хозяйку, склонился к ее руке. Поклонился отчетливо и отцу Никифору, и это произвело впечатление. Официант нес за ним на серебряном подносе великолепную хрустальную вазу с орхидеями редкой красоты; другой нес столик, в мозаике из цветного дерева,- высокого искусства. Поздравив хозяев с новосельем и пожелав благоденствия, Кузюмов просил Дарию Ивановну благосклонно принять цветы. Даринька была оченьтронута вниманием и просила садиться, показав около себя. Кузюмов опустился в плетеное кресло и, с наклонением головы, принял от нее стакан чаю. Сейчас же выразил восхищение всем, что видел:
- Ваши цветники - сказка. Сколько вкуса!..
- Но это… все… покойная владелица Ютова…- сказала Даринька. Кузюмов наклонил голову.
- Вы преемственно продолжаете.
- Но я и цветочка не посадила…- сказала искренно Даринька, - это все ученый садовник, ее… его считают… как это?..- забыла она слово.- Ах, да… гениальным.
- Гений творит, вдохновляемый… Теперь…- он приостановился, тоже как будто подыскивая слово,- вы вдохновляете.
Согласился с Виктором Алексеевичем, что, действительно,- «цветочная симфония».
- Это напоминает… кажется, у Жуковского?.. сказочный сад, где играли золотые и серебряные яблочки… и там - Жар-Птица…
И тени усмешливости не было в его тоне: он был явно изумлен всем, до господина в бакенах, поднесшего спичку к его сигаре.
Даринька, не думая, как примет это Кузюмов, неожиданно сказала:
- Как обрадовало меня вчера… сколько людей сделали вы счастливыми, подарили
покровским землю!.. Они все за вас молятся, я знаю.
Этого не ожидал Кузюмов! Он изменился в лице, чуть побледнел, заметили. Тотчас поднялся и поклонился хозяйке.
- Благодарю вас, Дария Ивановна, но… такая оценка совсем не по заслугам. Счастливыми?.. Помилуйте, я совершенно тут ни при чем… это лишь запоздалое исправление ошибки прошлого. Я ровно ничем не поступился.
И перевел разговор на полученное оказией письмо из Одессы, от «милого Димы Вагаева».
- Ему лучше?..- спросила Даринька.
- Вы угадали, настолько лучше, что в конце августа надеется ко мне проездом… Узнав, что мы соседи, просил передать вам «самый горячий привет». Оказывается, он отлично с вами знаком по Москве?..
Даринька не нашлась ответить, но помог Виктор Алексеевич, бывший в отличном
настроении:
- Ну, как же!.. отлично знаком!.. на наших глазах т о г д а… выкинул штуку на бегах… попал на гауптвахту… действительно сорвиголова!..
Принимая от Дариньки печенье, Кузюмов воскликнул изумленно:
- Какое чудо!..- и спохватился: - Простите бестактность, но… это совершенно изумительно, ваша брошь!.. Ничего подобного и у венецианских мастеров… это выше Челлини!.. Даже в Ватикане не… Это головокружительной высоты и глубины!..
Решительно Кузюмов был совершенно иной, чем его славили. Все смотрели. Но смотрели не на него, а на Дариньку, на ее парюр. Она поникла, как бы смотря на брошь. Она и раньше чувствовала, как останавливали взгляды на чудесном, но не высказывались. Только Надя с матушкой разахались давеча: «Боже, какое на вас… чудо!..» Теперь все начали выражать восторг. Даринька едва владела собой, чтобы не убежать.
Тут вмешался Виктор Алексеевич, еще больше смутив ее: стал рассказывать о «чуде с самоцветами». Он был в возбуждении от тостов, от всеобщего восхищения,- был в ударе.
Рассказывал, как Дариньке в «Славянском Базаре», чуть ли еще не с большим увлечением подчеркивая чудесное, веря сам.
Все были захвачены его рассказом, чувствовали…- это после и высказалось иными,-что в этом необычайном происшествии главным чудом была о н а: она была как бы поднята над всеми, отмечена как достойнейшая, чистейшая.
Ни слова не произнес Кузюмов, ничего не прибавил к «бестактности», которая, видимо, подействовала на него сильно: он сидел, наклонив голову, как бы погруженный в мысли, помешивая холодный чай.
- Подлинное чудо!..- воскликнула Надя, когда закончился рассказ о самоцветах.
Вышло так искренно, что никто и не улыбнулся. Только отец Никифор сказал, качая головой:
- А, ты, стремига-опромет!.. Хотя… для верующего тут действительно явное проявление Высшей Воли.
Виктор Алексеевич после досадовал, что позволил себе такую откровенность. Даринька ему пеняла: «Зачем т а к о е… перед всеми!..»
После вдохновенного рассказа всем хотелось посмотреть поближе. Пришлось снять брошь. Даринька сделала это очень неохотно, шепнув Виктору Алексеевичу; «Не позволяй коснуться…» Он положил драгоценность на ладонь и показывал на некотором отдалении, с виноватым видом. Даринька сидела как на иголках. Это почувствовал Кузюмов. Восторгались, разгадывали «идею броши». Караваев определил за всех:
- Ясно, господа!.. Идея- небо: высота, чистота, н е д о с я г а е м о с т ь.
Кузюмов тихо сказал:
- Простите. Я не думал, как это может отозваться.
Она молчала.
Стемнело. Смотрели «световую беседку» Дормидонта. Вокруг озерка зажглись в траве бенгальские огни, и в их свете стала воздвигаться хрустальная радужная сень, струящаяся, вся из фонтанных струй, как из хрустальных нитей. Даринька вспомнила сон в Москве: «Все живое, и все струится». Звали Дормидонта, но лишь услыхали из темноты: «Все это
пустяки!»
Жгли фейерверк. Музыканты - трубили славу. Ямщики, разогретые вином, пели «Не белы снеги…». Новоселье закончилось.
Нет, еще не закончилось.
Гостей просили подняться в комнаты. Караваев сыграл Шопена,- в лесном отшельничестве он занимался и музыкой. Кончив играть, он огласил, что сейчас наш несравненный Артабеша исполнит новый романс Чайковского. Раздались бурные аплодисменты.
Весь день Артабеков был взволнован, его калмыцкое лицо было бледней обычного, вжелть. Такое с ним бывало, когда он особенно в ударе.