Она выходила в гостиную ковыляя и опираясь на костыль. Впереди бежал ее любимый казачок Каркачек, а сзади шла, угрюмо насупившись, ее неизменная спутница, приживалка Авдотья Петровна, постоянно вязавшая чулок и изредка огрызавшаяся. Старуха чудила много и рассказывала про себя многие диковинки. Она очень боялась воров и не любила ездить по Цепному мосту, возле Летнего сада, – «вдруг как из леса выскочат разбойники и на меня бросятся».
Однажды она услышала, что воры влезли к кому-то в окно, и она, для того чтобы быть обеспеченной от такого нежданного визита, приказала дворнику купить балалайку, с тем чтобы он всю ночь ходил по тротуару, играл и пел. Так и сделано. Мороз был трескучий, дворник побренчал и ушел спать. Ночью она просыпается. Кругом тишина… Звон, крик, вбегает испуганная приживалка – «Что случилось?» – «Скажи, матушка, чтобы Каркачек побежал на улицу и спросил, отчего дворник не веселится? Я хочу, чтобы он веселился».
Она сама смеялась над своими капризами и рассказывала, что даже покойный муж потерял однажды терпение и принес ей лист бумаги и карандаш: – «Нарисуй мне, матушка, как мне лежать в кровати, а то всего ногами затолкала».
В гостиной этой живой хроники прошлого века появлялась вся интеллигенция того времени. Самый способ ее приема был оригинальный. Когда вошедший гость добирался до кресла, на котором она сидела у карточного стола, она откидывалась боком к спинке кресла, подымала голову и спрашивала: «Каркачек, кто это такой?» Каркачек называл гостя, и прием был обыкновенно радушный.
Но однажды явился к ней вечером сановник, на которого она была сердита. Услыхав его имя, старушка крикнула, несмотря на толпу гостей: «Каркачек, ступай к швейцару и скажи ему, что он дурак! Ему велено не пускать ко мне этого господина». Сановник помялся и вышел. Загряжская была положительно силою по благоволению двора и по своим близким родственным связям к князю Кочубею, тогдашнему председателю Государственного Совета, и, наконец, по собственным достоинствам.
В двадцатых годах, недалеко от Загряжской, проживала еще другая знаменитость тех дней, красавица П-ва, о сыне которой, большом шалуне, мы расскажем ниже. По положению в обществе она не была в высоком ранге: мужу нее был только секретарем какого-то учреждения. Но П-ва представляла силу – ее боготворил известный А-ев. Перед ее домом, на Фонтанке, дежурил унтер-офицер и доносил генералу о бывших у нее лицах.
П-ва отличалась многими странностями, она боялась покойников, крика и всякого уличного шума. Но особенно чего она страшилась, это – грозы, и только что показывалась на небе туча, как у ней зажигались лампады, наглухо запирались окна, спускались шторы, гардины, спальня ее наполнялась перинами и подушками, под ее кровать подкладывались стеклянные ножки, воздвигалась даже над креслом, где она сидела, стеклянная палатка, из комнаты изгонялось все шерстяное, кошки и собаки относились в подвал, прислуга одевалась в одни шелковые платья и целой толпой наполняла ее спальню.
Барыня ложилась на кровать, а прислуге приказывалось как можно сильнее ходить, говорить громче, словом, делать побольше шуму, чтобы заглушить раскаты грома. Эта причудница питала также большое доверие ко всяким гадалкам и предсказательницам и свято верила в то, что ей предсказала одна цыганка. Предсказание, по счастливым обстоятельствам, сбылось наполовину, и вот она ждала и конца предсказания, которое ей сулило в женихи чуть ли не владетельного князя.
П-ва отличалась большим долголетием, она умерла чуть ли не девяноста лет. Под конец своей жизни, чтобы лучше скрыть от всех свою старость, она почти изгнала из своих комнат всякий свет. Днем ее окна были тщательно завешаны шторами, а вечером вся длинная анфилада ее комнат освещалась двумя свечками; в зале горела одна лампа, а в гостиной – одна восковая свечка в высоком подсвечнике.
В старые годы многие помещики не находили ничего предосудительного в причудах и выходках, нередко совершенно невозможных. Известен анекдот, как один сенатор М-й имел случай угодить графу Аракчееву, посетившему тогда Москву. Граф в продолжение обеда, данного ему сенатором, заметил у него соловья, пение которого было превосходно.
На другой день сенатор приказал одному из своих слуг взять клетку с птицей, обратившей на себя внимание знатного посетителя, и отправиться с ней к графу в Петербург пешком, потому что так было лучше для соловья и дешевле для сенатора. Слуга, прошедши туда и назад более тысячи верст, в пору слякоти, по дороге самой скверной, вернулся с докладом, что соловья донес благополучно и что граф приказал очень благодарить сенатора за подарок.
Лет шестьдесят назад проживал в Пензенской губернии один почтительнейший сын, который в год раз двадцать, если не более, посылал своих дворовых к матери, живущей в Орловской губернии, то с десятком куриных яиц, предназначенных для высиживания, из редкой тогда еще кохинхинской породы, или с пятифунтовой банкой ежевичного варенья или липового меда. Маменька этого помещика была вполне дама прошлого столетия, она всегда была одета в шелковое платье «молдаван», старинного покроя, на голову надевала разные мудреные куафюры старинных времен, румянилась, накладывая румяны на щеки яркими неестественными пятнами, и прилепляла одну мушку возле другой.
Челядь в своем доме она имела многочисленную; толпа горничных, под начальством барыни, дежурила во всех комнатах; у каждой двери господских покоев стоял огромный малый. Встать с кресел и сделать несколько шагов для того, чтобы взять нужную вещь, она считала действием неприличным и обращалась к малому у двери с приказаниями Феньке, чтобы она прислала рыжую Шурку подать ей карты, хотя карты лежали на столе в той же комнате, где сидела барыня.
У этой барыни была особая комната для болонок и для приставленных к ним девушек; два попугая у ней тоже имели своих слуг, которые получали сухари и сливки для птиц. Болонки были у барыни очень злобные от слишком целомудренной жизни, их даже не выпускали гулять из комнат. Собаки кусали слуг ежеминутно: нередко слуга, подавая чай, стоял, танцуя перед барыней с подносом в руках. Наливая сливки в чашку, барыня замечала слуге:
– Скажи, зачем ты так трясешь подносом?
– Фиделька больно ноги кусает!
– Должно ли из-за этого трясти подносом, когда ты подаешь мне чай?
Это говорилось совершенно простодушно, в ту среду, в которой она родилась, не проникали иные понятия.
Петербургская сторона в старые годы изобиловала чудаками и оригиналами. Там можно было найти людей, убивших весь свой век и состояние на тяжбы. Такие несчастные по вечерам и ночам сидели дома над бумагами, выводя в тишине крючки на прошениях. Рано же утром их встречали уже на Мытном перевозе. Сюда они собирались, чтоб переехать в Сенат, обремененные связками и свертками бумаг.
Лет пятьдесят тому назад почти ежедневно видели здесь одного худого, чахлого старичка, который с видимым усилием приносил под мышкой тяжелое толстое березовое полено, тщательно завернутое в клетчатый бумажный платок; садясь в лодку, он бережно клал его к себе на колени, любовно глядел на него и укутывал заботливо, словно мать ребенка.
– Берегите, берегите его, – говорили часто, смеясь, старичку молодые чиновники, – не равно простудится ваше полено, станет кашлять, спать не даст.
– Полно-те смеяться, – отвечал старичок, – оно мне и так сорок лет не дает спать.
– Да отчего же?
– Разве я вам не рассказывал?
– Нет, право, нет!
– Ой, рассказывал!
– Нет, нам не рассказывал, может быть, другим рассказывал, а нам нет.
– Это дело прелюбопытное, – начинал старичок, – от этого полена зависит все мое состояние, оно, извольте видеть, не простое полено, оно мое сердечное, образцовое… В 1798 году я ставил подряд на дрова…
И старик в тысячный раз рассказывал своим обычным слушателям, как он ставил куда-то дрова по подряду, как ему не заплатили вполне всех денег, потому, будто бы, что дрова были короче, нежели положено по условию; как он с секунд-майором А. и провинциальным секретарем Б., призвавши их в свидетели, взял собственными руками из кучи своих дров полено, так, без выбору, зря, спрятал его, завел дело и проч., и теперь для доказательства, в случае потребует надобность, постоянно отправляясь в Сенат, берет свое полено, высчитывает, сколько носовых платков износило это полено и т. п.; словом, говорил, пока лодка не причаливала к другому берегу и его слушатели не разбегались по разным направлениям; тогда он, вздохнув, давал копейку лодочнику, брал бережно полено под мышку и отправлялся в Сенат.
На Петербургской стороне существовала Плуталова улица, названная так от одного домовладельца, жившего на ней, за то, что последний, выходя из дому, потом уже никак не мог возвратиться домой; он обладал такой слабой памятью, что узнать ворот своего дома без помощи других не мог – его или приводил всегда к крыльцу будочник, или его вела старуха-кухарка. Старик весь век так и прожил в ней, жалуясь всем на свою гадкую память. «Трудно, трудно мне, – говорил он, – но еще труднее было бы, если б опять меня в школу».