— Ты это чо мне? — по-Манефиному, искоса прищурилась Васса: — наставлять зачала? Своим умом доспела али Ксения припоручила?
— Вася, Вася! Ну, пошто так?
— Ты мне не маячь, мотри-ка! С головой я сама! Тоже чо-нибудь мозгую.
— Не надо, Васенька!.. Я так это… Думала, думала… Сказать-то некому…
— Думала! Сама не без того живу. Может, каждый камень здесь насквозь продумала, а не болтаю… Не для чего это!..
Аннушка покорно молчала, глядя в сторону, на выросший из зелени утес. Щелявый серый камень разорвал чернозем и смело выпятил свои острые грани, повиснув над речушкой, над черемухами. Аннушка знала, что оттуда видно всю долину, знала, что она пойдет туда, взберется на верхний шишок и будет долго стоять, будет долго думать, пока до конца не поймет найденную новую правду…
I
Я пробирался волчьими тропами в поморский скит, заброшенный радетелями к самому сердцу Алтая.
На последней заимке, провожая меня утром, хозяин говорил:
— Ты помешкал бы, приятель. Вот, гляди-гляди, Егоровски поедут лес сочить. Хошь до Резвой речки по пути. А ну, как заблудишь, приятель?..
— Спасибо, дедушка! Авось не пропаду.
Он стоял на высоком крыльце босиком и без шапки, заложивши руки за крученый пояс.
— Ну, мотри… Только штобы…
Его голос потерялся в бойком рокоте речушки.
Уже полдень. Горы подступают все плотнее. Черные, угрюмые леса одели их по склонам. Зеленовато-голубой волной идет река по каменным ущелинам. Стремительно бросается она на мокрые стены утесов и, отраженная, в безумной ярости несется белой пеной, а за поворотом мчится гладкой зыбью, отражая красоту лесов и неба, чтобы снова в узком коридоре звонким жемчугом засыпать с гор скатившиеся валуны.
Едва приметная тропинка извивается по берегу, порой спускаясь в воду или поднимаясь на приречный утес. Лошадь четко сечет камень острыми подковами. Она внимательна и осторожна. Мелкие речушки, вырываясь к ложу царицы-реки, шумными каскадами встают нам на дороге. Соловко каждый раз тревожно наклоняет голову к воде, выразительно фыркает и вдруг, решившись, бросается в студеную струю. Вода хлещет его в бок и толкает, а он, боязливо шарахаясь на скользких кругляшах, уже видит начало тропинки на том берегу и прибавляет шагу. Выйдя на берег, встряхнется, оборвет зубами пару веток с ближнего куста, и — дальше.
Солнышко, теряясь в гуще леса, радует теплом и светом лишь на россыпях. Вершины россыпей углом уходят вверх. Когда посмотришь издали, то кажется, что из горы течет серая вязкая грязь. Она веером раскинулась по склону, под корень скосила лес. Гигантский веер нижней гранью падает к воде. Тут тропинки уже нет. Соловко выламывает ноги на ползучих острых камнях, поминутно спотыкается, косит глазами вправо, на реку.
Вот опять суровый бом упрямо пялит в реку свою каменную грудь, встает ей на пути, несокрушимый, неприступный. Дорога замирает у воды. Решиться? Нет! Может быть, в низкую воду здесь и проезжают как-нибудь… Я, только что огибая притор, был на волосок от участи попасть с бушующей волной на середину реки. Другая тропинка поднимается круто на бом. Выбираю ее. Она лепится по глыбам гранита, виснет над самой рекой. Голову нехорошо обносит. Грозными зарницами мелькают мысли: «Сорваться… на острые камни… потом в воду…».
Откуда-то неясно долетают голоса, и сейчас же раздается властный окрик:
— Держи! Крепи! Держи решно!
Из-за притора вылетает плот. На нем двое мужиков. Они в одних рубахах. Видимо, на случай, если расколотит на порогах. Смотрю растерянно, как зыбает толстые бревна, а плот — уже мимо. Меня заметили, и тот, что с черной бородой, у заднего весла, кричит:
— Рекой-то рази глыбка-а?
Пока собираюсь ответить, плот относит. Мужик, не переставая отгребаться, надсажается:
— Держи левя-я, левя-я, левя-я… на камень!..
Плот скрывается за поворотом.
Неожиданно через тропу ложится глыба серого гранита. Она гладкая, скользкая. Уже совсем хочу ее объехать начинающейся россыпью, но вспоминаю недавний совет. Соловко храпит и пробует копытом камень, потом решительно закидывает ноги. Подковы срываются. Мгновенье мы оба висим над обрывом. Животный страх бросает в пот. Но Соловко, сгибаясь под тяжелой кладью, невероятно быстрыми прыжками поднимается на верхнюю площадку. Мы живем! Там, за камнем, дорожка спокойно уходит через лес пологой мякотью.
Оправляясь в седле, я смотрю под утес, и сердце стынет в ужасе. Даже если бы крутая россыпь не снесла нас в реку, мы, пройдя ее, попали бы в глубокий каменный мешок.
Спасибо Черной Бороде!
Тропинка мягкая, но следу нет. Она упрямо поднимается на вершину. Лес густой-густой, еще не знающий железа. Деревья изживают век и падают, где выросли. Их длинные тяжелые стволы лежат колодами то тут, то там. Солнце еле пробивает ажур зелени. Лицом поминутно разрываешь липкую невидимую паутину. Внизу, под деревьями, сыро. Густо пахнет землей.
Наконец, поднялись на седло. И почти сейчас же — спуск. Дорожка смело опрокидывается, ведет зигзагами все через лес, куда-то вниз, к неведомому, жутко интересному.
Я заблудился. В этом уже нет сомнения. Приметы все пропали. А ведь как красноречиво, обстоятельно рассказывал мне дедушка Степан!
На косогоре лес растаял. Не любит он южных уклонов. Сказочно глубокой далью синеет тесное ущелье. Нитью серебра легла по дну его, еще неслышная, речонка. Из-за груди откоса, прямо под ногами, чуть сереет крыша. Люди и здесь! Соловку тяжело. Один-другой неловкий шаг — и мы свернемся, полетим через колючие кусты. Внизу, в зеленых копнах тополей, все резче выступает домик…
Когда, скатившись под гору, я миновал речушку и подъехал к домику, меня встретил диким лаем свирепый белый пес. Лезет к лошади, старается схватить ее за ноздри, а на взмах нагайки отвечает волчьим воем. Соловко, досадно удивленный, топчется на куче мусора, шаг за шагом отступая к бане. Я ищу глазами по двум крохотным оконцам одряхлевшей избы. Никого! Но вот стукнула защелка, и на подгнившем низеньком крылечке показалась женщина. Подъезжаю ближе. Она щурит глаза, и нельзя понять, старость или солнце нагнали на лицо морщины.
— Здорово живете! — стараюсь я перекричать собаку.
Женщина окидывает жадным взглядом лошадь и меня.
— Здорово живешь… Заезжать, ли чо ли, будешь?
— Надо бы.
— Дак заезжай.
— А эта заимка — Захаровских?
Она смотрит удивленно и растерянно.
— Пошто так? Мы Мирошински.
— У Степана Васильича мне говорили, что Захаровы на Резвой речке.
Она улыбается, ковыряя пальцем под шешмурой.
— Сказывали правильно, а только здесь до Резвой далеко, за белок тебе надо. У нас Шумишка пробегает. На всей Шумишке мы одни, Мирошински… Да цыть ты, окаянная! — неожиданно взвизгнула баба, притопывая пяткой. — Будь ты трою-трижды на семи соборах проклята!
Она проворно подхватила с полу какой-то обрубок и с плеча запустила в собаку. Та перекинула пушистый хвост под брюхо и, боязливо озираясь, ускакала в кусты. А баба уже потеряла тихую улыбку. Отгоняя от крыльца теленка, она тянет раздражительно:
— У нас, как ежли человек заедет, только и знаем, что за горло взять… Одичали… Чисто звери… Жизнь, ты жизнь!..
Настроение хозяйки не манило приветом и лаской. Но я уже расседлывал лошадь и прибирал поклажу.
— Мужиков нет дома?
Баба помолчала и нахмурилась.
— В избе старик-от, а Мирон за телкой где-то утянулся. Ты не стрел его?
— Нет.
Она вздохнула и ушла.
Солнце опустилось за большой горой. Ущелье тесное, сырое. Только кинули тень крутые гребни, как на дне его уже пахнуло сыростью. Кругом мочажник. Лишь заимочка стоит на небольшом пригорке. Ни плетня, ни прясла. Изба покрыта на два ската необрезанным тесом, а под крышей, из конца в конец — пролет. Холодно, бедно и неуютно.
Соловко готовится вздремнуть. Привязанный к столбику, он расставляет ноги, шумно встряхивается и широко зевает свободным от железа ртом.
II
За окном уже вечер. В низкой и тесной избе полумрак. Печка пышет жаром. Пахнет кислым хлебом и чем-то тупо-сладким, от чего мутит под ложечкой.
Дедушка Семен сидит на голбце у печи. Он в длинной-длинной белой рубахе и белых штанах. Лицо у него сухое, кроткое. Глаза тихие, умные. Седая борода и жидкие пучки волос на голове опрятно прибраны. Весь он такой чистый, хороший. Живет с ясной душой, готовый умереть, когда случится.
С детским любопытством наблюдая за раскладкой багажа, он долго смотрит на красивый черный ящик, наконец, протягивает восковую руку и берет его. Нечаянный нажим — и аппарат со звоном раскрывается, показывая полированную внутренность. Ящик падает в колени. Дед смеется виновато и растерянно.