агентурные сведения, устроила такой разнос, что класс осёкся и вдруг увидел блестящие чёрные джинсы, желтоватую нестиранную рубашку и отсутствие пиджака. Под крики взрослого родился Недоносок, тот тип изгоя, который создают сами учителя.
Тихонько жмётся худенькая девочка. По её косичкам можно считать года: девочке никак не исполнится четырнадцать, она хрупка и истощена. В седьмом у неё так и не пошли месячные, что стало причиной насмешек тех, кто уже счёл себя женщиной. И всё остальное у неё тоже было поздно, плоско, незрело, и так хотелось, как у остальных, что обычная шестнадцатистраничная тетрадь в клеточку была превращена в самодельный паспорт. С вклеенным снимком, подписью, кем, когда и кому выдан, пропиской, словно каллиграфическое сходство могло ускорить получение настоящего документа. Этот, ненастоящий, был выужен из портфеля на одной из перемен и во всеуслышание зачитан на камеру. Каждой страничке досталось по едкому комментарию, а на "семейном положении" и вовсе раздался взрыв хохота. Когда девочка вернулась в класс, она вдохнула и не выдохнула, стала тоньше, навсегда незаметнее, тихо опустилась за парту, куда шлёпнулся её порванный документ и даже здесь, у психолога, сидела сжато, будто в тисках.
Вот Дед-Доед, десятиклассник из бедной семьи. Если бы льготников не кормили за отдельным столом, никто бы и не заметил, что у Деда-Доеда осунувшееся, будто уже старое лицо. Он производил впечатление взрослого, и то, что этот взрослый до сих пор не мог заработать себе на обед, стало причиной насмешек. Все ели что-то с котлеткой, льготники пустые макароны или пюре. По субботам давали сок, а льготникам только компот. Дежурные, накрывавшие особый стол, называли его гетто – там никогда не было борща или булок с повидлом. К тому же здоровенному Деду-Доеду приходилось сидеть рядом с мелюзгой, среди которой он возвышался старой обветренной каланчой. Парень всегда был голоден, и когда кто-то в шутку предложил доесть свой обед, Дед благодарно сгрёб вилкой чужое месиво на уже вычищенную тарелку. Раздался вопль, полный разборчивости. Кто-то сделал вид, что его стошнило. Школьнику стали подкладывать в рюкзак кости, бросать огрызки, приносить тухлятину. Дед-Доед сносил издевательства молча, словно по беспамятству не понимал их. Он был громаден, добродушен и слишком стар. Ему просто хотелось есть.
И были ещё, целая скамейка, у каждого своя история, которую не рассказать, ибо часть её навсегда там – в телефонах, в закрытых беседах, в сетях, для отвода глаз названных социальными. Вникать бесполезно. Если раньше не понять было взрослому, теперь – никому. Травля эволюционировала, она больше не заканчивается с последним уроком, а заполняет досуг, течёт по проводам, стучится новым уведомлением. От неё не скрыться дома, травля выбралась из школы, шагнула широко, сразу во всё, она постоянна и не одна. Травля ушла в цифру, получила надстройку над базисом, умножила то, что и так было невыносимо. Там, в зря дополненном пространстве, создаются