Я встретил ее через два года, на юге, на берегу моря. Она сидела, наполовину зарывшись в песок, в купальном костюме и пристально смотрела вдаль. Едва я успел с ней поздороваться, она, не отвечая мне, сказала с раздражением:
— Я ему объясняла, что нельзя так далеко заплывать, все может случиться — и тогда в каком глупейшем положении я окажусь, вы понимаете?
Я посмотрел туда, куда смотрела она: далеко в море то показывалась, то скрывалась голова плывущего человека. "Да ведь вы ничего не знаете. Вы мне должны деньги за комнату".
И она рассказала, что внезапно вышла замуж и уехала на юг; то есть, вернее, сначала уехала на юг, потом вышла замуж, а квартиру она бросила потому, что там ничего ценного не было. — После того, что мы потеряли в России, вы понимаете… И не смотрите на меня такими дикими глазами. И зачем вы носите на голове этот идиотский чепчик, вы, может быть, думаете, что это красиво?
— Вы вышли замуж за хирурга?
— Почему непременно за хирурга?
— Не знаю, мне почему-то казалось, что за хирурга.
— У вас ветер в голове, мой милый. Вы продолжаете вести такую же беспутную жизнь?
Я не успел ответить, она вбежала в воду, нырнула и поплыла по направлению к мужской голове, которая приближалась к берегу. Я лег на песок, закрыл глаза и пролежал так минут десять. Когда я их открыл, ее не было.
Я не знаю, встречу ли я ее еще когда-нибудь, и если встречу, то где? Иногда в моем воображении возникают смутные очертания какого-то дома в неопределенном стиле, доносится чуть слышный звон пружин под ее телом, я вижу грустные тени ее кредиторов и печальные лица ее любовников. Она пересекла мою жизнь — в стремительном и абсурдном движении — и опять ушла в тот вздорный свой мир, который пролетел мимо меня, как отрывок чьего-то длительного и непонятно-смешного сумасшествия.
Я часто думал, что в жизни, которую мне пришлось вести, самой главной и неизменной особенностью — всегда и всюду — была неверность дальнейшего, его неизбежная неизвестность. Точно так же, как в других странах, где я был то бродягой, то солдатом, то гимназистом, то невольным путешественником, я никогда не знал, что со мной случится и окажусь ли я, в результате всех чудовищных смещений, которых я был свидетелем и участником, — в Турции или в Америке, во Франции или в Персии, — так же и здесь, в Париже, несмотря на монотонность одной и той же работы, я каждый день испытывал такое ощущение, какое испытывал бы, следя за ручьем, теряющимся в песках. В течение долгих ночных лет через мое существование проходили люди, вместе с которыми я проезжал известное пространство, иногда большое, иногда маленькое, и тем самым случайный пассажир становился моим спутником на короткое время; и в минуты этой поездки нам обоим в одинаковой степени угрожала или не угрожала очередная автомобильная катастрофа и, в конце концов, могло бы случиться, что я и мой неизвестный спутник или моя неизвестная спутница лежали бы на одной и той же мостовой парижской улицы, с переломанными ребрами и замирающим дыханием — и в эту секунду было бы нечто, что соединило бы нас в одинаковой судьбе сильнее, чем самое длительное знакомство или родство. Но поездки кончались благополучно, и все эти мои клиенты терялись в темноте; у каждого из них была своя, неизвестная мне жизнь, которую я пересекал вслепую, за несколько минут нашего совместного путешествия. Так было всегда — и поэтому судьба людей, которую мне было дано узнать до конца, так невольно и властно притягивала меня, даже в тех случаях, когда она сама по себе не могла бы, казалось, вызвать у меня никакого личного интереса. В том огромном и безмолвном движении, увлекавшем меня, точно в клубящейся мгле, ежедневно рождающегося и умирающего мира, в котором, конечно, не было понятий о начале и конце, как не было представления о смысле и направлении, — и могучий, неостанавливающийся и неприятный мне ритм которого я бессильно ощущал, — всякая жизнь, укладывавшаяся в какие-то привычные и условно неправильные схемы — завязка, развитие, конец — остро интересовала меня, и всякое событие, имевшее отношение к этим вещам, навсегда запечатлевалось в моей памяти, одновременно с часом дня или ночи, когда оно происходило, запахом воздуха, лицами людей, окружавших меня, сидевших в кафе или проходивших по улице. И над этими вещами, в том виде, в каком они оставались во мне, время было бессильно, и это было, пожалуй, единственное, что мне удавалось удержать из беспрестанно исчезающего, движущегося мира, который все увеличивался, по мере того как проходило время, и в бездонных пространствах которого гибли целые страны и города и почти бесчисленное количество людей, которых я больше не увижу.
Я думал обо всем этом, когда увидел однажды днем, весной, в одном из центральных кварталов Парижа, страшное лицо человека, которое я знал — и его появление именно здесь удивило меня. Это был большой и толстый мужчина, страдавший жестокой формой водянки; голова его представляла из себя огромный, точно налитый желтоватой жидкостью шар, лицо было настолько опухшим, что черты его как-то терялись, глаза казались крохотными, и он походил больше на чудовище из тяжелого сна, чем на живого человека. Я видел его несколько лет подряд, он всегда проходил по улице Сен-Жак, недалеко от русской библиотеки, в Латинском квартале, где я жил. И вдруг я встретил его на тихой улице, параллельной большим бульварам и почти пустынной в дневные часы. Я остановился и посмотрел ему вслед, в сотый раз внутренне и непонятно страдал за него, за его тяжелую и, по-видимому, доставлявшую ему мучения походку. Когда он, наконец, скрылся за углом и я пошел дальше, то первой женщиной, которую я увидел перед собой, оказалась Алиса.
Она шла по тротуару прямо на меня, очень хорошо одетая, сильно накрашенная, ведя на натянутом ремешке вычурно и безобразно остриженную собаку средних размеров. Алиса была так же прекрасна издалека, как обычно, но мне показалось, что в ее походке не было прежней великолепной гибкости, которую я знал. Когда я приблизился к ней вплотную, я заметил, что глаза ее как будто несколько потускнели; но все это, я думаю, было бы неуловимо для человека, который раньше не знал и не помнил ее, как я.
— Здравствуй, Алиса, — сказал я.
— Здравствуй, миленький, — ответила она своим медленным голосом с коротким звуковым оживлением в нем, для нее обычно нехарактерным. — Искренне рада тебя видеть. Что ты поделываешь? Я так давно тебя не видала.
— У меня все по-прежнему, — сказал я. — Что-нибудь выпьешь?
Мы вошли с ней в кафе.
— Твою собаку зовут Боби? — спросил я.
— Да, я его назвала так, но теперь его зовут Дик.
И она объяснила мне, что назвала собаку Боби, но тот, кто его подарил, настаивает на имени "Дик". "Хорошо, пускай будет Дик, не все ли мне равно?"
— Что ты делаешь?
— Я теперь артистка.
— Артистка? — сказал я с изумлением. — Скажи, пожалуйста, в какой области?
— Я в музик-холле, — она произносила: "музик-аль".
— Что же ты там делаешь?
— Немного танцую.
— Голая?
— Нет, как ты можешь думать?… Носятся такие маленькие штучки на…
— Да, я понимаю. Хорошо зарабатываешь?
— О, дело не в этом, артисты — люди почти бескорыстные, что там…
— Да. А старик — что он делает?
— Не знаю, какие-то коммерческие предприятия.
— Расскажи мне, что с тобой случилось с того времени, когда мы расстались, — сказал я. — Ты знаешь, что меня интересует все, что тебя касается.
Она рассказала. Вначале она довольствовалась случайными клиентами, которых она выбирала, потом переменила несколько постоянных — более или менее постоянных — покровителей. Она объясняла эти перемены тем, что ни один из ее покровителей ей не нравился, но мне показалось, что это неправда.
— Скажи мне правду, — сказал я. — Ты знаешь, что мне ты все можешь сказать, это редкий для тебя случай быть откровенной.
— Хорошо, — сказала она. — Так вот, я не хочу от тебя это скрывать. Это вызывает у меня отвращение.
— Что "это"?
— Спать с мужчиной. Меня это совершенно не интересует.
— А твой старик?
— Это другое дело. Я тебе объясню.
И она рассказала, что ее теперешний покровитель — пожилой и больной человек: — Ему многого не нужно, и потом, он не совсем нормальный.
— Как ненормальный? Почему?
Она сидела, положив локти на стол, прямо глядя на меня своими прекрасными, спокойными глазами, и говорила о том, как ее "друг" впадает каждый раз, когда ее видит, в бессильное и тихое исступление.
— Он всегда говорит: какая греза! Ты — королева грез. Ты понимаешь — он за эти грезы деньгами платит. И потом еще говорит "томление", и потом "опьянение обладанием" и всякую другую хреновину. Но насчет результатов это другое дело, удается один раз из четырех.
— По крайней мере, он не требователен.
— Это да, — с оживлением сказала Алиса, — я за это его и ценю. Если бы он был, как другие, это было бы не надолго.