Санин молчал, пил пиво и курил. На его лице было выражение скуки и досады. А когда в пестром крике послышались уже резкие нотки ссоры, он встал, потушил папиросу и сказал:
– Знаете что… это выходит скучная история!
– И прескучная! – отозвалась Дубова.
– Суета сует и томление духа! – сказал Иванов таким голосом, точно он все время об этом думал и только ждал случая высказать.
– Это почему же? – зло спросил черноватый технолог. Санин не обратил на него внимания и, поворачиваясь к Юрию, сказал:
– Неужели вы думаете серьезно, что по каким бы то ни было книгам можно выработать себе какое-то миросозерцание?
– Конечно, – удивленно посмотрел на него Юрий.
– Напрасно, – возразил Санин, – если бы это было так, то можно было бы все человечество преобразовать по одному типу, давая ему читать книги только одного направления… Миросозерцание дает сама жизнь, во всем ее объеме, в котором литература и самая мысль человеческая – только ничтожная частица. Миросозерцание не теория жизни, а только настроение отдельной человеческой личности, и притом до тех пор изменяющееся, пока у человека еще жива душа… А следовательно, и вообще не может быть того определенного миросозерцания, о котором вы так хлопочете…
– Как не может! – сердито воскликнул Юрий. Опять на лице Санина выразилась скука.
– Конечно, нет… Если бы возможно было миросозерцание, как законченная теория, то мысль человеческая вовсе остановилась бы… Но этого нет: каждый миг жизни дает свое новое слово… и это слово надо услышать и понять, не ставя себе заранее меры и предела.
– А впрочем, что об этом говорить, – перебил он сам себя, – думайте, как хотите… Я только спрошу вас еще: почему вы, прочитав сотни книг, от Екклезиаста до Маркса, не составили себе определенного миросозерцания?
– Почему же не составил? – с острой обидчивостью возразил Юрий, мрачно блестя угрожающими темными глазами. – У меня оно есть… Оно, может быть, ошибочно, но оно есть!
– Так что же еще вы собираетесь вырабатывать? Писцов хихикнул.
– Ты… – с презрением буркнул ему Кудрявый, дергая шеей. «Какой он умный!» – с наивным восхищением подумала Карсавина о Санине.
Она смотрела на него и Сварожича, и во всем теле ее было стыдливое и радостное, непонятное ей чувство: точно они спорили не сами по себе, а только для нее, чтобы овладеть ею.
– И выходит так, – сказал Санин, – что вам не нужно то, для чего вы собрались. Я понимаю и вижу это ясно, что все здесь просто хотят заставить других принять их взгляды и больше всего боятся, чтобы их не разубедили. Откровенно говоря, это скучно.
– Позвольте! – сильно напрягая пухлый голос, возразил Гожиенко.
– Нет, – сказал Санин с неудовольствием, – у вас вот миросозерцание самое прекрасное, и книг вы прочли массу, это сразу видно, а вы озлобляетесь за то, что не все так думают, как вы, и, кроме того, обижаете Соловейчика, который вам ровно ничего дурного не сделал…
Гожиенко удивленно замолчал и смотрел на Санина так, точно тот сказал что-то совершенно необыкновенное.
– Юрий Николаевич, – весело сказал Санин, – вы на меня не сердитесь, что я несколько крутовато вам возражал. Я вижу, что у вас в душе действительный разлад…
– Какой разлад? – спросил Юрий, краснея и не зная, обидеться ему или нет. И как дорогой сюда, так и в эту минуту ласковый и спокойный голос Санина незаметно тронул его.
– Сами вы знаете, – ответил Санин, улыбаясь. – А на эту детскую затею надо плюнуть, а то уж очень тяжко выходит.
– Послушайте, – весь красный, заговорил Гожиенко, – вы себе позволяете чересчур много!
– Не больше, чем вы…
– Как?
– Подумайте, – весело сказал Санин, – в том, что вы делаете и говорите, гораздо больше грубого и неприятного, чем в том, что говорю я…
– Я вас не понимаю! – озлобленно крикнул Гожиенко.
– Ну, не я в этом виноват!
– Что?
Санин, не отвечая, взял шапку и сказал:
– Я ухожу… Это становится совсем скучно!
– Благое дело! Да и пива больше нет! – согласился Иванов и пошел в переднюю.
– Да уж, видно, у нас ничего не выйдет, – сказала Дубова.
– Проводите меня, Юрий Николаевич, – позвала Карсавина. – До свиданья, – сказала она Санину.
На мгновение их глаза встретились, и эта встреча почему-то и испугала, и была приятна Карсавиной.
– Увы! – говорила Дубова, уходя. – Кружок завял, не успев расцвесть!
– А почему так? – грустно и растерянно спросил вдруг Соловейчик, столбом появляясь у всех на дороге.
Только теперь о нем вспомнили, и многих поразило странное потерянное выражение его лица.
– Послушайте, Соловейчик, – задумчиво сказал Санин, – я к вам приду как-нибудь поговорить.
– Поджалушта, – поспешно и обрадованно опять изогнулся Соловейчик.
На дворе, после светлой комнаты, было так темно, что не видно было стоящих рядом, и слышались только их громкие голоса.
Рабочие пошли отдельно от других, и, когда отошли далеко в темноту, Писцов засмеялся и сказал:
– Так-то вот… всегда у них так: соберутся дело делать, а каждый к себе тянет!.. Только этот здоровый мне понравился!
– Много ты понимаешь, когда образованные люди промеж себя разговор имеют… – дергая шеей, точно его душило, возразил Кудрявый, и голос его был туп и озлоблен.
Писцов самоуверенно и насмешливо свистнул.
Соловейчик долго и тихо стоял на крыльце, смотрел в темное беззвездное небо и потирал худые пальцы.
За черными амбарами, гудя по железу крыш, ветер гнул вершины деревьев, толпившихся как призраки, а вверху, охваченные непоколебимо могучим движением, быстро ползли тучи. Их темные громады молча вставали на горизонте, громоздясь, поднимались на недосягаемую высоту и тяжелыми массами валились в бездну нового горизонта. Казалось, за краем черной земли нетерпеливо ждут их необозримые полки и один за другим, с развернутыми темными знаменами, грозно идут на неведомый бой. И по временам с беспокойным ветром доносился гул и грохот отдаленной битвы.
Соловейчик с детским страхом смотрел вверх и никогда так ясно, как в эту ночь, не чувствовал, какой он маленький, щупленький, как бы вовсе не существующий, среди бесконечно громадного, клубящегося хаоса.
– О, Бог, Бог! – вздохнул Соловейчик.
Перед лицом неба и ночи он был не тем, чем был на глазах людей. Куда-то исчезла тревожная угодливость искривленных движений, гнилые зубки, похожие на заискивающий оскал маленькой собачонки, скрылись под тонкими губами еврейского юноши, и его черные глаза смотрели печально и серьезно.
Он медленно прошел в комнаты, потушил лишнюю лампу, с неловким усилием поставил на место стол и аккуратно расставил стулья. По комнате волнами ходил жидкий табачный дым, на полу было много сору, растоптанных окурков папирос и обгорелых спичек. Соловейчик немедленно принес метлу и подмел пол, как всегда со странною задумчивой любовью стараясь сделать красивее и изящнее место, где жил. Потом достал из чулана старое ведро с помоями, накрошил туда хлеба и, перегибаясь всем телом, семеня ногами и размахивая рукой, пошел через темный двор.
Чтобы было светлее, он поставил на окно лампу, но во дворе все-таки было пусто и жутко, и Соловейчик был рад, когда добежал до конуры Султана.
Невидимый в темноте, мохнатый, распространяющий тепло Султан, кряхтя, вылез ему навстречу и печально и дико загремел железною цепью.
– А… Султан, кси! – подбадривая себя собственным громким голосом, вскричал Соловейчик. Султан впотьмах тыкался ему в руку холодной мокрой мордой.
– На, на… – сказал Соловейчик, подставляя ведро. Султан громко зачавкал и захлюпал в ведерке, а Соловейчик стоял над ним и грустно улыбался в темноту.
– И что же я могу? – думал он. – Разве я могу заставить людей думать не так, как они хотят?.. Я сам думал, что мине скажут, как надо жить и как думать!.. Бог не дал мине голоса пророка!.. Так что же я могу сделать?
Султан дружелюбно заворчал.
– Ешь себе, ешь… на! – сказал Соловейчик. – Я бы тебя спустил с цепи немножечко погулять, но у меня нет ключа, а я слабый!
– Какие все прекрасные, умные люди… и они много знают и имеют учение Христа, а… Или, может быть, я сам виноват: надо было сказать одно слово, а я не умел сказать такого слова!
Далеко, за городом, кто-то протяжно и тоскливо засвистал. Султан поднял голову и прислушался. Слышно было, как крупные капли звучно падали с его морды в ведерко.
– А, ешь, ешь себе… то поезд кричит! – сказал Соловейчик, угадывая его движение.
Султан тяжело вздохнул.
– И будут ли когда-нибудь люди жить так… или они совсем не могут, – громко заговорил Соловейчик, грустно пожимая плечами.
И ему представилось во мраке бесконечное, как вечность, море людей, выходящих из тьмы и уходящих во тьму. Ряд веков без начала и конца, и цепь страданий без просвета, без смысла и окончания. Там, вверху, где Бог, там вечное молчание.