когда-то играли с ней в ТЮЗе, эти штучки у нее оттуда остались.
— Светка, твои остроты бесподобны: дай лучше три рубля. У других баб не попросишь — натурой отдавать придется, а тебе этого не нужно: ты у нас девственница. Я шучу, Свет, правда, если есть, то дай, если нет, то не дай, но озари ответом.
— Опять на завтрак в кабаке не хватает? — уперев руки в боки, заводит песнь она.
— Нет, на дело.
— Я твои дела знаю. От, давеча…
— Светка, ну брось хоть на минуту свои тюзовские штучки. Ты скажи: есть у тебя или нет, а то чего я зря распинаюсь. Пойду к другой. — Я улыбаюсь.
— Ладно, подлый, — глубокомысленно изрекает она, — проводишь — тогда дам.
— Куда хочешь, у меня еще целых три часа.
— До чего? — спрашивает она, и мы направляемся к раздевалке.
На этом посещение колледжа окончено. Я смотрю на часы — еще целых два часа и сорок минут.
— Стоишь как пень. Пальто подал бы.
Я непонимающе уставляюсь на нее. Беру пальто и подаю. Сам я не раздевался.
Она церемонно попадает руками в рукава, и мы выходим на свежий воздух. На улице падает снег. Но не холодно. Я и Светка медленно бредем по Пироговке (студенческая улица) по направлению к метро. Опять метро, сколько можно метро.
— Куда ты потом пойдешь, Санька? — интересуется она.
— Должен встретиться с одной женщиной.
— Что? Очередная…
— Нет, — перебиваю я ее, — не болтай. Очень хорошая, по-моему, хотя час только, как мы познакомились.
— И ты уже сейчас, даже не вечером встречаешься? — удивляется она. — Чокнутый ты, Санька, какой!
— Вечером, видимо, она не может. Она замужем.
— Да?.. — многозначительно произнесла Светка и завелась о своем. — Тут у меня журнальчик, Санька, последние стихи Вознесенского. Он ведь тебе нравился когда-то.
Я беру у нее журнал, заложенный на нужном месте. Замедляю шаг и читаю. Строчки изредка прыгают, но все понятно. Два стишка ничего. А третий — полнейший маразм: о корове, навозе, да и обманутый муж, то ли жена, совсем ни при чем тут. Отдаю журнал обратно. Светка поскользнулась, и я вовремя успеваю ее поймать. Иначе она своей роскошной попой села бы прямо в мокрый льдистый снег.
— Санька! Вот ты мне объясни, почему все так в жизни глупо устроено… — она говорит, что глупо устроено. Я не пытаюсь вникнуть, без толку. Я вообще мало во что в жизни пытаюсь вникнуть.
— Ты все понял? — кончает она.
— Да, конечно, — киваю я.
— Вот такие дела, — говорит она, — ничего хорошего. — И опять завелась. — Да, на Таганочке смотрела «Антимиры», весьма приятно сделали. Вообще, у нас в Союзе режиссеров-то раз, два и обчелся. Товстоногов в ГАБТе, да в Москве Ефремов, Любимов и Эфрос, а остальные так, для количества.
И она заводится. Это ее конек — сцена. Я тут же выключаюсь, блуждаю взглядом по противоположной стороне улицы. Как назло — ни одного столба. Светку перебивать нельзя, она вошла в раж. Все равно, осталось не меньше часа. Людей на снегу не видно, это одна из лучших улиц Москвы, — из-за того, что не видно… Светка продолжает, размахивая руками, объяснять мне наболевшие свои мысли и думы о сцене. Я включаюсь на полминуты.
— …а Станиславский, с его известной тебе, Санька, системой перевоплощения, говорил…
Добралась уже до Станиславского. И так как Светка не чужда принципа наглядности, то на очереди великий Качалов.
С деревьев падают комья белого снега, когда подует ветер. Они мягкие и мокрые. Автобусы поднимают веером снежную жижу с дороги, и она также веером обкладывает меня от сапог до коленей. Светка не замечает ничего. По-моему, она уже дошла до духовного экстаза. А я лишь успеваю изредка смахивать с джинсов наиболее крупные комья грязного снега. Наконец-то попался столб с часами. Я задираю голову, натягиваю пальцем глаз — для резкости — и смотрю: без пяти минут три часа. Еще ждать. Совсем невмоготу. Светка разбирает по косточкам Плучека, то ли Симонова-последнего, я не уловил пока. Пора включаться.
— Свет! Света, — ору я, — ты лучший человек на свете! Заметь, какая феноменальная и роковая игра слов: Света — на свете. Но если ты купишь мне сигареты, то станешь еще лучше и прекрасней. Музы, покровительницы трагедии, драмы, искусства, как-то: Мельпомена, Эос, Клио, не говоря уже о таких музыкальных бабенках, как Терпсихора и другие, падут ниц перед твоим всеослепляющим светочем.
Кажется, удалось прервать.
— Да ну тебя, Санька. Вечно ты своей прозой жизни разрушаешь хрупкую грань искусства. И всегда-то к слабой девичьей душе ключ подберешь. Какие тебе купить сигареты?
Мы подходим к попутному киоску. В киоске имеются только «Новость», но я не Брежнев и сигареты типа «Новость» не курю. Еще есть «Беломорканал». Я выбрал, без слов, второе. Никогда не умел курить папиросы. Но неделю назад попробовал. Оказалось, ничего. И как это смотрится: небрежно размяв «беломорину», с шиком сунуть ее в рот. Блеск. Да еще в таком раннем возрасте, в девятнадцать-то лет. Пошли к метро. Спустившись вниз, уселись на золотистую скамью.
— Светка, сколько времени на часах? Я не вижу.
— Без двадцати четыре, свет очей моих. А ты опаздываешь?
— Пока нет.
— Тогда, Санька, я тебе быстренько расскажу одну историю, и ты мне дашь ценный совет. Нет, ты мне дашь весьма ценный совет — ВЦУ на языке твоего папы. — Она хорошо знает моего папу, даром, что в одном городе семнадцать лет прожили.
Оказалось, какой-то художник с «Мосфильма» хотел рисовать с нее что-то похожее на ренуаровскую «Обнаженную», но она ему отказала, так как знала, чем все эти художества кончаются. А теперь вдруг, совсем неожиданно, поняла, что влюбилась и жить без него, вот уже сию минуту, не может. Что ей делать?
Я начал издалека:
— Светка, откуда я могу знать, что́ делать. Я не Чернышевский, впрочем, и он не знал. Сколько сейчас уже?
— Санька, ты подлый мужик. Я тебе душу изливаю, а ты очи свои в табло вперил и не сводишь.
— Пустое все, Светка, пройдет. Это по молодости: любовь, чувства, розыски — херня все это: главное — наша дружба вечная…
Она посмотрела на меня жалобно и преданно.
— Без пятнадцати четыре, ты не опоздаешь?
Вот так всегда, она — добрая душа, болеющая за меня.
Надо ехать, она права. Хотя всего одна остановка, и будут «Ленгоры». Я поднимаюсь со скамейки и просяще гляжу в зеленые Светкины глаза, крыжовеющий крыжовник, да и только. Это не я сказал, Северянин.
— Так уж и быть, презренный, отпускаю тебя, ступай себе с