режет.
Видеть, конечно, немало убийств уж тебе приходилось -
И в одиночку погибших и в общей сумятице боя.
Но несказанной печалью ты был бы охвачен, увидев,
Как меж кратеров с вином и столов, переполненных пищей,
Все на полу мы валялись, дымившемся нашею кровью.
Самым же страшным, что слышать пришлось мне, был голос Кассандры,
Дочери славной Приама. На мне Клитемнестра-злодейка
Деву убила. Напрасно слабевшей рукою пытался
Меч я схватить, умирая, — рука моя наземь упала.
Та же, бесстыжая, прочь отошла, не осмелившись даже
Глаз и рта мне закрыть, уходившему в царство Аида.
Нет ничего на земле ужаснее, нет и бесстыдней
Женщины, в сердце своем на такое решившейся дело!
* * *
Но для тебя, Одиссей, чрез жену не опасна погибель:
Слишком разумна она и хорошие мысли имеет,
Старца Икария дочь, благонравная Пенелопея.
Мы, на войну отправляясь, ее молодою женою
Дома оставили, был у груди ее малым младенцем
Мальчик, который теперь меж мужей заседает в собраньи.
Я шла навестить Лаэрта и случайно встретила Амфимедонта — он бродил по апельсиновой роще неподалеку от дворца. Он и сам, наверное, не ожидал, что увидит меня именно сегодня, — подозреваю, что он уже много дней провел в этой роще. Руки и губы у него дрожали, когда он говорил со мной, и это проявление слабости растрогало меня. И в то же время от него исходило ощущение грубой силы: мускулистые загорелые руки, широкие плечи, мощные челюсти... Только очень сильный мужчина может позволить себе быть слабым.
Он сказал, что я могу приказывать и он выполнит все, что я скажу. Что он будет служить мне, как Геракл Омфале. Он поклялся Афродитой... И тогда я приказала ему больше не подходить ко дворцу.
Он ушел, а я вернулась, не дойдя до Лаэрта. Мне было немного грустно, хотя я не могла поступить иначе. Понятно, что я никогда не изменю своему мужу — об этом речь не идет. Но просто знать, что моя улыбка, мой голос, случайная встреча со мной дарят кому-то счастье — это волнует меня. Одиссей ведь никогда не был влюблен в меня так, как я в него.
Прошло уже полгода с того дня, как я узнала о падении Трои и о возвращении первых ахейских кораблей. Где же Одиссей? Иногда во дворец приходят жены и матери воинов, ушедших на Геллеспонт вместе с моим мужем: они верят, что я знаю больше их, — что мне сказать им?
Вчера я долго смотрела в серебряное зеркало... Из него на меня глядела женщина с нежным стареющим лицом. Ее губы напоминали лепестки анемонов. Глаза были синими, как грозовое небо, и вокруг них намечались тонкие морщинки. Вот уже больше десяти лет никто не целовал эти глаза...
Если царица слишком часто думает о рабе, это не делает ей чести. И тем не менее должна признаться, что судьба одного раба завладела моими мыслями и я все чаще вспоминаю о нем.
Во Фригии не так давно правил царь Мидас. Может, он и сейчас еще жив — он был учеником Орфея, друга моего свекра. Когда Аполлон и Пан состязались в музыкальном искусстве у подножия горы Тмол, Мидас случайно оказался рядом. Пан исполнял свои простенькие песенки на скрепленной воском свирели, а Феб-Аполлон играл на кифаре, украшенной драгоценными каменьями и слоновой костью. Бог горы Тмол присудил победу Аполлону, но Мидас сказал, что игра Пана нравится ему больше.
Честно говоря, мне и самой простая пастушеская флейта нравится больше, чем лира или кифара. Может быть, дело в том, что флейту обычно слышишь, когда бредешь одна по берегу моря или сидишь в роще и никому нет до тебя дела. Звуки доносятся с горы, где козы пасутся на выжженных склонах. Листья шелестят, солнце печет босые ноги. Ты садишься на горячий камень и то ли слушаешь, то ли нет... А то и вовсе скинешь платье, ляжешь на сосновые иглы и смотришь, как муравей ползет по пятнистому кусочку коры. Кожа становится золотой и влажной от солнца, груди наливаются теплом, соски набухают. Жуешь молодые иголки, и от них сводит скулы и пахнет детством... А кифара — это всегда пир и гости. Ты замерла в высоком сверленом кресле, поставив ноги на скамеечку и выпрямив спину, в руках — неизменная пряжа, из-за занавесок на тебя недовольно смотрит свекровь, которая считает, что женщине совсем не обязательно сидеть в пиршественной зале. Да и многие из гостей посматривают на это с неодобрением. Кроме того, аэд всегда поет о чем-то таком интересном, что о музыке ты не думаешь, а только хочешь узнать, что же там произошло с героями, тем более что очень часто эти герои — твои хорошие знакомые или родичи... А потом он откладывает кифару, и, если тебя спросят, как тебе понравилась музыка, ты не знаешь, что сказать...
Короче, Аполлон обиделся на Мидаса и сделал так, что у царя выросли ослиные уши. Мидас с тех пор всегда ходил с покрытой головой, и только его раб-брадобрей знал правду. Почему-то это очень взволновало беднягу. Наверное, правда обладает таким свойством, что ее всегда хочется высказать. Раб долго терзался, а потом пошел на берег Пактола, спрятался в тростниках, вырыл яму и выкричал в нее все, что его мучило. .. А через год из ямы вырос тростник, стал шелестеть на ветру и поведал фригийцам правду об их царе.
Я не очень верю в то, что тростник заговорил, — чудеса, конечно, случаются, но их творят боги, а не брадобреи. Но может быть, раб поведал тайну людям, которых уподобил тростинкам, трепещущим на ветру — слабым и хрупким, но говорящим и мыслящим тростинкам... Впрочем, это странное сравнение...
Не знаю, что Мидас сделал с болтливым брадобреем, да оно и не важно. Наверное, казнил... Мне тоже может не поздоровиться, если эти записки попадут в руки моего мужа. Скорее всего, он не станет читать бесчисленные таблички, а просто уничтожит их не глядя, но одно то, что я пишу втайне от него, вызовет