– К вам? В дачу-то? Не приду.
– Таня, слушай, я тебя люблю. И это хорошо, это отлично. Если ты меня любишь – так и не думай ни о чем, а только люби. Ты ведь мне веришь? Любишь меня?
Таня поглядела на него с удивлением.
– Ведь сказала – люблю. Чего же еще? Я не как другие, – похвасталась она, – уж коли люблю, так люблю.
Опять он хотел обнять ее, но она решительно вырвалась.
– Баловаться будете не ко времени – только меня и видели! Никак уж час девятый есть. Опоздала совсем. Вон телега едет, попрошусь подвезти. Да пустите, ей-Богу! А ужо стану ждать.
Она быстро пошла вправо, обернулась несколько раз, улыбаясь. Зернов помедлил и направился к дому. Солнце стало ярче и грело. Веселый, смутный шум со стороны села, скрип далекой телеги, запах далекого дыма – все, соединяясь, было для сердца человеческого счастьем, таким беспредельным счастьем, что оно почти походило на грусть.
V
Лебедев уехал в два часа. Друзья простились довольно холодно. Натальюшка всучила отъезжающему банку варенья. Он очень благодарил и вообще с Натальюшкой разговаривал, а на Зернова поглядывал не то с недоверием, не то с опаской.
Иван Иванович прошелся в лес, потом вернулся на село. День был тихий и солнечный. У Федоровой избы Зернов остановился, постоял немного и вошел в сени. Темно, ничего не слышно. Он приотворил дверь в избу. Муха на запертом оконце ровно и громко жужжала, Федор дремал на лавке, один, и не поднял головы, верно, не слыхал. Иван Иванович не вошел, припер тихонько дверь и хотел уже идти прочь. Но крыльцо скрипнуло, завизжал блок, и через секунду Зернов с кем-то столкнулся в темноте.
– Это я, – сказала Таня негромко. – К бате ходили? Он, небось, дремлет?
– Да. Я и ушел.
– Потом проснется, чаю запросит. Маменька на поле. А мне корову подоить надо. Мы ее в стадо не выгоняем. Нервная она у нас. Так когда на лужок пустим. Погодите тут; я подойник возьму.
Зернов уже привык к темноте. Да it было не очень темно. Сейчас из сеней, влево, вела широкая дверь в закуту. К избе горницу стали было пристраивать, да не пристроили, накрыли сруб без окон соломой, да лесенку вниз, из сеней, поставили, потому что пола не было, была земля.
Таня вернулась с подойником. Иван Иванович прошел за ней, спустился с лесенки и присел на ступеньку. В щели, между сухими, не везде законопаченными бревнами проходили внутрь длинные, желтые, пыльные лучи солнца. От них точно полусумрачный, веселый дымок стоял в теплом воздухе.
Было просторно. В дальнем углу соломы накидали доверху. Таня возилась с коровой, уговаривала ее, тихо и ласково. Зернов различал теперь и корову, большую, темную, нетерпеливую. Она переступала ногами, шелестя соломой, и шумно вздыхала. Иван Иванович даже чувствовал иногда тепло и ветер этого дыхания.
– Таня, поди сюда, – сказал он вдруг почти сурово. Таня отозвалась не сразу.
– Сейчас, – произнесла она тихонько. – Вот сейчас.
Она поднялась, сделала несколько шагов по шуршавшей соломе, осторожно поставила подойник в стороне, подошла и сама села рядом с Иваном Ивановичем. Он взял ее за руку, у локтя, и сказал:
– Ты ведь не боишься меня, Таня?
– Я? Чего ж бояться? Вы, чай, не кусаетесь.
Она хотела пошутить, но шутки не вышло. И голос у нее был не задорный, как всегда, а почти грустный.
– Видишь ли, Таня, я тебе хотел сказать… Ты, может, и поймешь. Ты, может, меня подлецом считаешь…
– Я-то? – вскрикнула Таня с искренностью. – Что это, право, да с какой же это стати… Напрасно вы так предполагаете, очень даже напрасно. И разве я…
– Ну, все равно, – перебил Зернов. – Тем лучше. Я хотел только сказать, что если ты меня любишь, если я тебе нравлюсь, и если я тебя люблю, вот сейчас, сегодня – так ничего в этом дурного нет, и никому ты не верь, не слушай, что бы тебе ни говорили. Я тебя смею любить и буду любить, потому что так хочу.
– Да что ж будут говорить? – промолвила Таня робко. – Ничего не будут. Кто ж узнает?
Зернов помолчал, подумал. Потом прибавил ласково:
– Я тебя не покину, ты не думай. Я еще долго здесь проживу. И зимой, может, к тебе наведаюсь.
Таня вдруг сама обняла и прижалась головой к его плечу.
– Хоть бы вы на будущее лето приехали! – сказала она с робкими слезами в голосе. – Что уж зимой! Хоть бы на то лето! Чего там люди будут говорить? Кабы я замуж шла, от работы бы отказывалась, а то что. Кому какое дело? День-деньской-то намучаешься, наплачешься, свету Божьего и так не видишь, а тут уж и с тобой не посидеть? На станции-то, сколько этих пристает, рады, да все такие… ну их. Такие все обидчики, только бы изобидеть да насмеяться, а ты вон какой ласковый. – Что ж, и скажу, и не стыдно: сразу ты мне полюбился, понравился…
Она говорила спеша и все прижималась к нему. Иван Иванович гладил ее по волосам. Она стала тихая и покорная.
– Ты, вот, не верь людям про меня, – продолжала Таня. – Они рады сказать, потому что мне замуж не идти. Разве я бы не пошла? Да мне батю жаль. Пропадут они без меня. У маменьки тоже эти ревматизмы пошли. Степанка-то еще куда? Отнимут землю. В дом тоже к нам хороший мужик не пойдет. Ну и нельзя. А мало ли их пристает? Да мне наплевать на них, ты один хороший. Мне теперь все равно. Мне лишь бы ты… Уедешь – не забывай. А хоть час – да мой!
– Ты сама хорошая, Таня, ты сама лучше всех, – проговорил Иван Иванович, прижимая ее к себе. – Ты хорошо рассудила. Мы знаем, что не дурно делаем, а хорошо. Ведь не дурно я делаю, что целую тебя, потому что ты мне нравишься? А, Таня?
Но Таня не отвечала. Она, вероятно, сказала уже все, что у нее было на душе, и больше ей говорить было нечего.
– Пустите, – прошептала она вдруг. – Здесь нельзя… Покличут меня, пожалуй. Дверь-то в избу точно скрипнула. Батя не проснулся ли. Он, как не спит, страх какой чуткий. Что на дворе говорят, и то все слышит.
– Нет, никого нет. Скажи, Таня… Ты придешь ко мне? Вечером в садик… Я калитку отворю… Посидим, поговорим. Слышишь, приходи.
– Нынче нельзя…
– Ну, завтра.
– Я Натальюшки вашей боюсь. Завтра суббота, полы будем мыть, маменька баню истопит… Не урвешься вечером-то. Увидят, коль пойду. Вот в воскресенье разве.
– Ну, в воскресенье. Слышишь, непременно приходи. И ничего не бойся. Натальюшку я спать отправлю. И меня не бойся. Уж коли я сам тебя зову, значит, нет худого.
– Да вас я не боюсь, – рассмеялась Таня. – Ну, так. Приду.
Солнечный луч, узкий, острый, упал ей прямо на лицо. Она сощурила глаза, все еще улыбаясь. Лицо ее было немного растерянное, но не печальное; Зернову она казалась красивой, красивее, чем утром, на дороге. Корова тепло, тяжело и ласково дышала, переступая ногами по шуршащей соломе.
Иван Иванович еще что-то хотел сказать, может быть, еще раз повторить громко, с настоятельностью, что ничего худого нет, если Таня придет и чтоб она не думала… но в эту минуту подле них, и так близко, что они оба вздрогнули, детский голос прокричал:
– У-ух!
Таня вскочила первая.
– Это ты, Анютка?
– А что? Испугались? – торжествующе проговорила Нюша. – Вот испугались-то!
– Что ты тут делаешь? – сердито сказал Зернов. – Откуда ты взялась? Ступай-ка, ступай. Тебя вон кличут.
– Это батя Таньку кликал. Все кликал. А не меня. Меня нынче барышня рисовала, прибавила она вдруг ни к селу ни к городу. – Куклу мне подарила, да я потеряла.
– Ну, иди. Таня придет. Иди.
– А тебе что? – Ты сам иди. Батя и тебя кликал. Таня быстро взглянула на Зернова.
– Подите, Иван Иванович, с Нюшей в избу. Я сейчас, вот только молоко. Чай станем пить.
Зернов взял Нюшу на руки и пошел в избу. За дверью он спустил ее на пол. Она тотчас же бросилась к отцу и залепетала:
– А я их вот как испугала, батя! Страсть! Они сидят это, темно, а я как сзаду подкрадусь, да как ухну! Как они всполохнутся!
– А Таня где же? – ласково спросил Федор, поглаживая девочку по белым волосам.
– Она сейчас молоко принесет, – сказал Иван Иванович. – Я заходил к тебе, Федор, да ты спал.
– Так, подремал маненько. Читал, это, книгу, читал, книга тяжелая, устал да и вздремнулось.
– А что за книга у тебя?
– Какие у нас книги? Все одну читаем. Священная история. Ничего книга.
– А других не читаешь?
– Нет, что ж. И в этой много сказано.
Они помолчали. Федор смотрел с тихой ласковостью на Зернова, прямо в лицо, светло-карими глазами, похожими на Танины.
– Гость-то уехал?
– Уехал.
– Ну, дай ему Бог. Такой мне показался ясный человек. Счастлив будет. Счастливей тебя. А на тебя все смотрю я, барин мой милый, и все думается мне, как я тебя полюбил. Много мы с тобой за лето разговоров разговаривали. И так я тебя обдумал, что иной раз сам своих мыслей ты не знаешь, а я знаю. Я тебя ровно сына жалею, ты не обижайся. Зернов улыбнулся.