и очевидное.
Локвуд, трудившийся над латунной цепочкой, гравируя на каждом из ее звеньев в бесконечно повторяющейся последовательности альфу и омегу греческого алфавита, по всей видимости, не был уверен, слышал ли только что обычную словесную перепалку или действительно предостережение о смертельной опасности. Открыв рот, он вопросительно посмотрел на Кокса. Но Кокс не сказал ни слова.
Наутро крупными хлопьями пошел первый снег и за считаные минуты скрыл от глаз оставленные в грязи следы подков двух верховых гонцов, которые под охраной повезли в Запретный город свитки бумаг в запечатанных кожаных футлярах. В Павильоне Четырех Мостов шла работа, как и в любой другой день. В жаровнях курились шарики ладана, доставленные курьерами из Бэйцзина в дар от какого-то арабского посольства и переданные англичанам как очередной знак императорской милости. Слышалось только потрескивание углей, напев тлеющего ладана да приглушенные звуки тонкой механической работы.
В дни вроде этого, когда не требовалось вести переговоры с поставщиками или ремесленниками либо переводить перечни материалов, Цзян в мастерскую не заходил, сидел в двух своих комнатах и, читая или рисуя бамбук, ждал, когда его позовут.
Он что же, вздумал нас напугать или вправду верит нелепой болтовне? — после долгого молчания сказал Мерлин, стоя за верстаком, где брошенная накануне Цзяну и упавшая на пол шестеренка теперь лежала в коробке с забракованными деталями. Что он такое говорит? Наши собственные часы пробьют нам последний час?
Быть может, он и прав, сказал Кокс.
Быть может, он прав? Ты рехнулся? — спросил Мерлин.
Быть может, сказал Кокс.
В последующие дни никто в мастерской уже не говорил о предостережении Цзяна. Поскольку на этом этапе работы в услугах переводчика по-прежнему не было нужды, тот появлялся, лишь когда готовили трапезу, а затем исчезал в своих комнатах или предпринимал многочасовые прогулки в обнаженных садах и парках, которые, не имея стен и заборов, уже почти не отличались от диких зарослей. А не то, читая, расхаживал меж павильонами и дворцами летней резиденции, с крыш которой капала талая вода. Снег вскоре остался только на вершинах самых высоких холмов.
Мандарины, как им казалось, с грозной отчетливостью видели, что возросшее за минувшие недели число гонцов, прибывавших на измученных конях из Запретного города и уже наутро снова покидавших Жэхол, доставляли в своих седельных сумках, футлярах и кожаных мешках если и не блеск, то влияние и власть Бэйцзина, дабы на неопределенный срок превратить летнюю резиденцию в сердце державы.
На всех грамотах, письмах, приказах и распоряжениях были помечены дата и место составления — летний день в Жэхоле. Конечно, и это лето не продлится вечно. Оно, разумеется, не может и не вправе быть вечным. Но покамест ему, кажется, не было конца. Время остановилось.
Занесенные снегом, скованные морозом павильоны и дворцы летней резиденции цепенели в безветрии, когда Владыка Десяти Тысяч Лет пешком отправился в путь, каким до него не хаживал еще ни один правитель Срединного царства.
Этим зимним утром, когда в воздухе роились ледяные кристаллики, превращенные холодным солнцем в иглы сверкающих молний, Цяньлун непривычно много часов, лежа в постели, покачивающейся на шелковых шнурах, безмолвно отклонял каждый поданный ему документ, каждое прошение, каждое ходатайство. Не предоставлять льгот. Не облегчать налоги. Не продвигать по службе, не разрешать, не награждать. И не миловать. Пусть смерть и все события жизни либо произойдут в этот день сами по себе, не управляемые высочайшим решением, либо замрут в нынешнем своем состоянии.
Покинув постель словно утлый плот и оттолкнув при этом двух евнухов, которые по негромкому возгласу камергера, как обычно, предложили себя в качестве опоры или ножной скамейки, Владыка Десяти Тысяч Лет не пожелал тратить более ни одной минуты на ходатайства и прошения. И не потерпел, чтобы ему помогли одеться, а когда покинул павильон — чтобы секретари, телохранители, гвардейцы или воины сопровождали его, окружив строго упорядоченным кордоном, обычным непробиваемым человеческим щитом.
Он послал лишь за единственной своей возлюбленной и велел ей ожидать его у Павильона Облачных Надписей, в такой студеный день, как нынче, от наполненного горячей проточной речной водой бассейна, который дымящимся, оправленным в нефрит зеркалом лежал перед означенным павильоном, бесконечной чередой поднимались клубы пара — полосами, кольцами, облачками, что вправду напоминали летучие письмена и по определенным дням небесного года соответственно толковались астрологами.
Один. Совсем один. Император в одиночку покинул свой павильон, превосходно защищенное, надежнейшее место на свете. Без телохранителей, без гвардейцев. Конечно же, позднее и два следующих дня, когда снег не шел и только инеи искрился на снежном покрывале, было заметно, как истоптано это сверкающее покрывало в затишье павильонов — истоптано сапогами замаскированных, хорошо спрятанных вооруженных людей, которые из укрытий, куда их отправили высшие офицеры и чиновники, с недоверчивым удивлением следили путь Всемогущего.
Великий в одиночестве, как обычный пешеход, странник в снегу. Кто издали видел, как он идет по снегу, ничего бы не заметил, совершенно бы не заметил глаз, что из укрытия с предельной настороженностью следили его путь, не заметил бы спрятанных за кустами и стенами защитников, которые мерзли, стоя в укрытиях, и боязливо старались остаться незримыми. Действительно, виден был только закутанный в меха мужчина, который в одиночестве шел по обширной чистой белизне дворов навстречу реющим над Павильоном Облачных Надписей дымным знакам.
В густой тени горной сосны, что высилась на полпути туда, поникнув под тяжким грузом снега, его ожидала женщина в собольей накидке, обвеянная струйками пара. Влага ее дыхания тотчас густела и оборачивалась миниатюрным повторением или отрывком облачных надписей, тающих над горячей водой реки: Ань. Здесь дышала, здесь ждала самая нежная, самая прелестная из всех возлюбленных, нежных и прелестных женщин императора.
Хотя в те утренние часы, когда в добром настроении писал стихи, Властелин Мира постоянно искал наиболее точные выражения, он, тем не менее, чаще всего использовал слова нежная и прелестная, когда думал об этой женщине, сочинял строку о ней или даже на глазах у свидетелей гладил ее по щеке, так бережно, будто перед каждым обращенным к ней словом должен сперва проверить, реально ли это существо и ощутимо ли, не есть ли оно просто неземное явление, которое под вожделеющим взглядом, а тем паче от прикосновения вновь растает, улетучится: Моя нежная. Моя прелестная. Моя прекрасная.
Ань нехотя выслушивала эти и прочие затасканные ласковые имена, однако никогда