затишье, он вышел. Джип блестел тёмной влекущей громадой, несколько машин, ослепших от бури, стояли на обочине, мигая аварийными огнями.
Он перебрал шмотки, брошенные москвичом на дастархане.
Одна за другой машины стронулись с места и цугом потихоньку двинулись в сторону Ялты.
Мальчик осмотрелся, закинул рюкзак на спину.
Рассвет застал его у поворота на Балаклаву.
Весь день провалялся в Серебряной бухте, купался, сидел на мостках причала, а на закате, когда ушёл последний катер с отдыхающими, перепрыгивая по камням, забрался на свою скалу, где не раз ночевал, когда его отпускали в воскресенье. Он лёг на тёплый камень, достал фотик, рюкзак подложил под голову. Море остывало от заката. Небо вдруг надвинулось глубиной, проступившей под звёздами. Уже привычным движением включил, стал перелистывать снимки. Их он видел ещё днём, украдкой прикрывая экран от солнца ладонью, разглядывал эту девушку, не в силах оторваться. Он перелистывал ещё и ещё, фотоаппарат стал отдавливать грудь, он несколько раз вздохнул, продышался. Как вдруг ярость стыда исказила его лицо. Он вскочил, изо всех сил швырнул фотоаппарат в море — и, освобождённый, отточенным движением, с трёх маленьких шажков, толкнулся и пронзил головой вспыхнувшую толщу.
Взошла луна и, сужаясь к зениту, взяла в фокус, вобрала всё море, оба берега, горы, щит Малой Азии и надвинулась на горизонт Леванта.
Ранним утром в начале марта я шёл частыми галсами по южной дуге МКАД, выжимая временами сто семьдесят, и думал о всяческой ерунде. Например, вот о чём.
Что нынче, как всегда, когда меня сражает наповал Москва, я лечу в Велегож спасаться.
Что дом на лесистом берегу Оки — одно из двух мест на Земле, где я могу выспаться, где могу думать, где меня никто, кроме Бога, не отвлечёт.
Что, если вдруг у автомобиля сейчас оторвётся спойлер, я взлечу, поскольку моя скорость давно превышает скорость «кукурузника», вошедшего в невозвратное пике.
Что, чёрт возьми, Москва и сейчас — как ни ловчил я всю зиму ужом на адской сковородке Садового кольца — сокрушила меня пустотой: навылет.
Что другое место моего покоя находится в семи километрах от Иерусалима. Что в тех краях я не был двенадцать лет — но часто бываю во сне. Что сейчас там, поди, уже расцветают в кристальных садах миндаль, апельсин, олеандр. А у нас ещё даже грачи не прилетели.
Что вот уже третий пост ГАИ, считая от Можайки, с которого стремглав наперерез — как снежинка бурана в световой рог и зев локомотива, несущегося степью, — выбегает серое пугало с обломком шлагбаума в пятерне — и расшибается мошкой в лепёшку о зеркало заднего вида.
Что, увы, меня больше не развлекает — видеть прочий транспорт стоячими вешками моего разъярённого слалома. И что пора уже перестраиваться в крайний ряд, потому что мелькнул щит «БУТОВО», и вот-вот в правый висок вылетит петлистая, вращающаяся, как аркан, развязка симферопольской трассы.
Что мой «фольксваген» — «народный автомобиль», и это засело у меня в голове. Вот Гитлер держит речь на закладке очередной автострады. Он начинает тихо и скромно, даже застенчиво. Но уже через минуту заводится, наотмашь рубит ладонью воздух, брызжет слюной, хватает лопату, всаживает её в распаленное воображение нации — и, швырнув с лопаты земли три раза, вещает: через два года каждая семья будет владеть автомобилем, народным автомобилем. Я думаю как раз о том, что Эйхман был похож на бухгалтера.
Я свернул, крутанулся, снизошел с эстакады на взлетную — и спустя километр осадил на бензоколонке British Petroleum.
Мне нравится сервис BP, нравится их буфет — и что бак заправляется без предоплаты. Я иду к кассе, с удовольствием оглядываясь вокруг. Вижу над собой бетонный портик — он кроет череду бензиновых колонок, веер подъездов, вижу парад персонала во флуоресцентной униформе. Вижу реванш Британской империи, взятый после поражения в Персии 1918 года.
И пока мне заливают бак, покупаю два буррито с лососем и сок, расплачиваюсь за топливо и отъезжаю на задний сектор парковки, где предаюсь завтраку.
Глубокий транс погружает в свою пасть голову профессора Доуэля, откусывает её, и когда профессора шёпотом спрашивают: «В чём тайна мироздания?» — его губы беззвучно пробуют воздух: «Всё пахнет нефтью».
Тем временем четыре разбитых вагона долго и тяжко тянутся по пескам каракумских окраин. Старый седой машинист в треснутых очках ведёт поезд под дулом английского офицера.
Когда машинист подбрасывает в топку уголь, рука с револьвером отвинчивает пробку походной фляжки. Величина глотка пропорциональна числу подброшенных лопат.
Море то появляется, то исчезает за барханами. Наконец офицер догадывается, что это уже давно не море, а белёсая от марева рябь песков.
Но вот по отмашке машинист даёт гудок и наворачивает тормоз. Через полчаса две чёртовых дюжины бакинских комиссаров были расстреляны в пустыне.
Паровоз ревёт, тоскует и пятится от жёлтой прорвы — к морю.
Постепенно сонный стук колёс стихает, страх слабеет, и суслик наконец осмеливается вылезти наружу.
Неглубоко закопанный труп до самого захода солнца находится в агонии. Каждый раз забывая, суслик часто вылезает из норки и снова прячется, завидев, что песок под его пригорком дрожит.
Наконец показавшаяся из песка рука застынет, и длинная-длинная тень поползёт по залитому закатом бархану, указывая на тонкий месяц в бездне стремительно сгущающейся синевы.
Вскоре британские войска, обгоняемые мусаватскими фесками, стремясь песчаной струйкой по лобовому стеклу, спешно ретируются вглубь Ирана под натиском Красной армии. Стреловидная диаграмма её наступления наползает по карте, целясь в генерала Денстервиля. Знаменитый генерал нынче поспешает на попятный — под прикрытие британского флота, стоящего на рейде в Персидском заливе.
Красноармейские штыки один за другим вспарывают саквояжи с десятью миллионами фунтов стерлингов, которые Денстервиль получил от парламента на операцию по захвату Каспийского флота. Взметнувшись высоко в стратосферу, саки опорожняются листовочным конфетти над колонной автомашин, следующей улицей Горького к Спасским воротам. Сонмы листков кружатся и порхают над несущимися в улыбке головами Чкалова, Байдукова, челюскинцев, Гагарина и других героев.
К моему автомобилю подходит работник бензоколонки и принимается резиновым скребком протирать фары и стекла. Я послушно приоткрываю окно, протягиваю ему червонец.
Над перелеском поднимается туча галок. Исступлённо галдя, они мельтешат россыпью и, вдруг разредившись на развороте, пропадают пропадом в густом, пасмурном небе. По лобовому стеклу долго тянется сизая ползучая клякса.
Я брызгаю стеклоочистителем, запах палёной водки бьёт в нос, пускаются вприсядку дворники — и в залитый солнцем кабинет моего прадеда хмуро входит Есенин.
Прадед — военком