закрыть ему глаза. После окончания сделки старик не прожил и суток.
А мне на той загадочной даче очень даже пришлось впору. Впервые я приехал туда вскоре после выписки, на майские. И вот ведь диво — все клумбы оказались усажены королевскими тюльпанами. Представьте — целая алая армия! А ещё там кругом дремучий лес по-над раскатистыми, взмывающими ввысь и вдаль уступами древней речной поймы. Рыбалка щедрая, зверья полно — косули, лоси, куропатки, утки, бобры и зайцев прорва. И так там тихо, загадочно…
Циклопический гаишник, отоварившийся пластиковой коробкой с пирожными, подходит к моей машине и, катая желваками, пялится в упор через лобовое стекло. По закону он не имеет права потребовать от меня ни документов, ни объяснений. Я — не пойманный вор. Однако выхожу и извиняюсь: «Перенервничал, вспыхнул, газанул, впредь буду паинькой» — и достаю три сотни: по купюре на каждый обделанный пост. Молча хватко берёт, будто только что мне что-то впарил, крутит пальцем у виска и отваливает вразвалочку. Жёлтая сигнальная жилетка, подле которой плывут рядком шесть кремовых пионов, уменьшается, выкатывается из-под портика — и её тут же обступает, проглатывает ноздреватый крупнозернистый март, голая галочья роща, тяжкое — вровень с небом — всё в оттепельных пролежнях поле, которое широко за горизонт кесарево рассекает бетонная дуга, ведущая меня в мой ближний дальний рай.
Дальше я умеренно мчусь в Велегож, вдыхая из приоткрытой фортки весенний, натёртый подсолнечником ветер, слушаю по радио Шопена, но тут… я утыкаюсь в грузовичок, сбавляю и пытаюсь его обойти. Вдруг на ухабе из-под кузовного тента вылетает голое тело. Виляю, ухожу на обочину, торможу. Грузовичок шкандыбает ещё две сотни метров, роняя из-под прорвавшегося тента замороженные туши.
Выскакивает водила, бежит назад, расставив руки, вдруг бухается на колени, рвёт на себе куртку, хватается за голову, на отрыв. Я врубаю «маячок», выхожу, выставляю аварийный катафот. Поднимаю мужичка под локти, ору: «Давай собирать!» Бедняга подхватывается, лопочет не по-нашему, и мы с ним долго-долго, задыхаясь, стаскиваем с трассы на обочину грязно-розовые бараньи туши. Попутный транспорт набивается в пробку, гудит; легковушки объезжают, грузовики — переламывают стёсанные от удара, растянутые в бесконечном прыжке туши.
Наконец присаживаемся отдышаться.
Расплывшиеся фиолетовые печати на полосатых ляжках наводятся резкостью памяти на случай, тот случай, когда я оказался на офицерских сборах, проходивших на территории части ракетных войск стратегического назначения в лесной секретной глухомани. Во время самоволки на реку меня пытался подстрелить часовой, за что я получил три наряда вне очереди, и трудодни мои потянулись на кухне. И вот повар требует подтащить со склада коровью тушу. Вдвоём мы долго и сложно ворочаем через сосновый бор бурёнку. Наконец присаживаемся на корточки на перекур. Прикладываем к тёплой, нагретой солнцем земле озябшие до ломоты руки. Над тушей, облепленной хвоей, веточками, отрядами муравьёв, тут же появляются слоновые изумрудные мухи. Они гулко летают над мясным ландшафтом, будто светлячки на кончиках капельмейстерских палочек, шомполами выбивающих из глухого оркестра марш. Вверху чирикают птицы, полосы солнечного света текут между розовыми сосновыми стволами. Я докуриваю и, поднимаясь, различаю цифры и буквы чернильной печати, поставленной у крестца: «1941 г., Моск. воен. окр.».
Привыкнуть к этому было невозможно. Единственное, что помогало унять дрожь и тошноту, — это могучее усилие, которое он прикладывал к душе, чтобы удалить, прогнать от неё скверну страха, пронизывавшего тело. Вот и сейчас, пока пышущий луком и водкой краснорожий майор лапал его на первом пропускном, у Боровицких, он переправлял нутром все эти толчки и жамки — по рёбрам, ляжкам, по бокам, по ягодицам — куда-то вверх, с тем чтобы намеренно опротиветь душе, помочь ей отпрянуть, брезгливо взмыть и отстраниться — как недотрога прочь от мужлана…
К представшему пер. зам. наркома Сталин обратился вполголоса: «Товарищ Байбаков, Гитлер рвётся на юг. Он объявил, что, если не завладеет нефтью Кавказа, он проиграет войну. Ваша задача — сокрыть нефть. Имейте в виду, если вы оставите хоть тонну нефти врагам, мы вас расстреляем. Однако, если вы уничтожите промыслы, но фашист не придёт, а мы останемся без горючего, мы вас тоже расстреляем».
Стол-поганка у ларька на Моховой заляпан сугробами пивной пены. После приёма сталинской нормы — сто пятьдесят беленькой и кружки «Трёхгорного» — Байбаков, без году неделя молодой нефтяной нарком, смотрит в весеннее яркое небо, в котором грузно висят заградительные аэростаты.
Душа возвращается быстро. Обрадовавшись, он вдруг пугается её скорости, понимая, что сейчас произойдёт. Душа, болидом войдя в пике, угрожает его прибить. Нарком малодушно отскакивает от столика, дёргается, но вдруг каменеет, запрокидывает голову, решительно подставляет грудь — и душа, совместившись, слившись с тугим могучим потоком железа и бетона, ревмя сокрушая скважинную пустоту, гвоздит, запечатывает одну за другой километровые буронабивные колонны Майкопского месторождения.
За шесть месяцев оккупации Северного Кавказа ни одной железобетонной пробки Байбакова немцы вскрыть не сумели.
И вот я вскакиваю в кузов на погрузку, чтобы принимать от незадачливого скотовоза туши. Но от ужаса приседаю. В кузове за ременной загородкой толпятся живые бараны. Они жмутся друг к другу, отступают волнами вглубь, шарахаются от моих колен, трясут курдюками. Я провожу рукой по их пышным бокам, по нежным ушам, по курчавым затылкам, по шелковистой у шеи полоске каракуля… «Господи! Да как же к ним мёртвых укладывать?» — восклицаю я про себя.
Но не выскакивать же обратно? И я одну за другой принимаю, перекладываю гремящие туши, стараясь уложить их поплотней, сцепить ногами, — и кошусь на баранью голову, подплывшую мне под ноги.
Миндалевидные глубокие глаза кажутся совершенно живыми, нежными, умными. Я дотрагиваюсь пальцем до упругого тонкого уха, потом беру голову в руки и вглядываюсь. Я успеваю проникнуть в эти глаза настолько глубоко, что, когда слышу: «Э, брат, спасиб-да-а! Поехал-да-а, гостем будешь!» — не успеваю отказаться, и вот через полчаса мы подъезжаем цугом к сельскому дому, стоящему одиноко на краю леса.
Белоснежные буруны, катящие грядами — одна за другой, целая армия белых шеренг — по пространному взморью, в моём каспийском детстве назывались барашками.
Дом моего нового друга полон женщин всех возрастов. Они высыпают навстречу, одни приветливо кланяются, другие, помоложе, распахивают тент, забираются в кузов, откуда толчками и пинками выгоняют баранов. С трудом преодолевая барьер из мороженых туш, спотыкаясь, цепляясь, упадая передними ногами с борта, животные выскакивают, блеют, сбиваются в кучу. Когда мы уже входим в дом, я вижу, как их загоняют палками в сарай.
Внутри дом похож на пещеру Али-Бабы: всё устлано коврами, медная посуда, пылающий очаг,