у его кровати с такими же давнишними звуками, а еще и дезориентированный во времени и пространстве из-за слепоты, Бруно блаженно впал в транс воспоминаний.
* * *
Он ошпарился кипятком из стеклянной кофеварки. Он завтракал в их квартирке на Честнат-стрит, сидя за кухонной стойкой, и на него опрокинулась кофеварка в форме колбы песочных часов. Это случилось тем летом, когда ему исполнилось одиннадцать, как раз перед бурным наступлением пубертатного периода. Вообще-то это был не кофе, а кипяток, залитый в верхнюю емкость с молотыми зернами и еще не успевший просочиться сквозь фильтр вниз, – этот кипяток и обварил его, когда кофеварка вдруг качнулась.
Джун, которая наполнила верхнюю емкость колбы кипящей водой из чайника, некого было винить, кроме самой себя: и кто бы стал с ней спорить? Но Бруно посчитал, что виноват сам: ведь это он поставил кофеварку на деревянную подставку в виде черепашки на четырех ножках-шариках, один из которых давно потерялся. Эту подставку Бруно смастерил на уроке труда в пятом классе и решил, что мама будет дорожить таким подарком, хотя самому ему было жутко скучно выпиливать по шаблону дощечку в виде черепахи, приклеивать ей ножки и покрывать лаком. Он был не из тех детей, кто любил приносить из школы домой рисунки, открытки с признанием родителям в любви и слепленные из глазурованной глины пепельницы. А шарик-ножка черепахи отвалилась только потому, что Бруно приклеил ее кое-как – правда, как оказалось, себе же и во вред.
Молотый кофе высыпался на тарелку с тостами, не причинив им вреда, а вот кипяток расплескался веером. Обжег мальчику руку, грудь, живот и пах. Вода проникла даже сквозь спортивные трусы, в которых он вместо пижамы спал в душной квартире. Мать, после минутного шока, принялась срочно действовать, без нервной суеты: она стянула с него трусы и отнесла в ванну с холодной водой. Клочья ошпаренной кожи всплыли красными полосками там, где кипяток надолго удержался в толстых швах и здорово обжег ему внутреннюю поверхность ляжек. Все эти воспоминания, а еще как она везла его в отделение скорой помощи, беспорядочно всплывали, точно цветные узоры в детском калейдоскопе. И хотя Бруно, должно быть, кричал и плакал от боли, все равно ему запомнился вид свободно болтающихся ошметков кожи, словно отлепившихся от мяса, похожих на выпавшие картонные страницы фотоальбома. Те несколько недель, что он пролежал в палате медицинского центра «Алта Бейтс», были временем скуки и новых открытий, имевших для него важный личный смысл. Там он испытал свой первый оргазм.
Сначала его поместили в палату интенсивной терапии, под простыню, натянутую, точно тент, на железный каркас, чтобы она не соприкасалась с поврежденной кожей. У него были ожоги первой и второй степени, покрывавшие половину поверхности тела. Ожоги третьей степени в виде багровых полосок располагались только вокруг ляжек и багровым пятном – в районе его безволосого паха, где кипяток задержался в передней части трусов с прорезью. Его пенис уцелел – что неудивительно, поскольку в тот момент он был размером с лесной орех. Вначале, правда, разница между этими ожогами и другими казалась несущественной, потому что кожа на ожогах второй степени начала отслаиваться, как сгоревшая на солнце. В первые двадцать четыре часа, как он понял потом, существовала реальная опасность для жизни – из-за обезвоживания и риска инфекции обожженных участков тела. Руки в латексных перчатках тщательно покрыли гелем все его тело, с ног до шеи, и одновременно другие руки вводили ему внутривенно питательную смесь. Бруно провел под этим тентом следующие несколько дней, постепенно приходя в себя. Больница, как выяснилось, была царством скуки с унылой чередой бесконечных проверок кровяного давления и температуры, приносов и уносов утки и болезненного введения в вену иголок капельницы, то в один локтевой сгиб, то в другой, и постоянного чередования, в три смены, дежурных медсестер по мере превращения дня в ночь и наоборот. Эти сестры, в основном чернокожие матроны, обращались с обожженным мальчуганом с нежным раздражением, как будто он мешал им проявлять усердие и в то же время помогал воевать с тупыми и вечно спешащими врачами.
После того как он пять дней отлеживался в интенсивной терапии и кризис миновал, Бруно перевели в тихую неприглядную палату с незанятой койкой. Теперь уже вокруг него никто не скакал, и дни наполнились невыносимой скукотищей. Бруно сдался на милость скуке, но было и еще кое-что. Хотя Джун посещала больницу довольно часто, он теперь частенько оставался один. Школьным приятелям навещать его не разрешалось, если они вообще слышали, что с ним приключилось в летние каникулы. Медсестры им не интересовались, а из-за ожогов Бруно не мог свободно расхаживать по отделению. Дневные телепрограммы – мыльные оперы, разговорные и игровые шоу – не могли заполнить пустоту его больничных будней. Впервые в жизни, как казалось Бруно, он не слышал нескончаемого гомона детских голосов в школе и болтовни Джун, ее подруг и ухажеров, которые, как он теперь понял, мало чем отличались от детей в школе. Бруно повезло: опрокинувшийся на него кофейник помог ему выбраться из привычного состояния, когда посторонние голоса вечно вторгались в его сознание.
Получив ожоги, Бруно в одиннадцать лет вырвался из тюрьмы детства, словно заключенный, вылезший через дыру в крыше камеры-одиночки и прыгнувший в протекавшую рядом реку.
Он слышал разговоры хлопотавших над ним медсестер и произносимые вполголоса реплики врачей, которые сверялись с графиком его температуры и давления по планшету, висящему в изножье койки. Эти разговоры не предназначались для маленького пациента, но и не утаивались от него. Своеобразная невидимость Бруно, находящегося в самом центре всех этих событий, помогла ему обнаружить защитный панцирь, возможно, впервые за его недолгую еще жизнь. И теперь, когда из панциря его сознания вытряхнули все, засунутое туда против его воли, Бруно мог заново наполнить пустой контейнер тем, что по-настоящему его интересовало. Он мог распоряжаться мыслями и чувствами других, что некогда вторгались в его панцирь, нарушая границы личного пространства, как и распоряжаться тем, какие из его мыслей и чувств можно выпустить наружу, на всеобщее обозрение. Ему лишь оставалось воспринимать свое проклятие как дар, чтобы его успешно контролировать. Причем в отличие от проклятия, дар можно было вернуть или бросить.
К койке подошла монашка. Мальчику она показалась старой, во всяком случае, по сравнению с его матерью, хотя монашке, как он потом подумал, на вид можно было дать лет сорок с небольшим. Она была в джинсах, белых теннисных туфлях и хлопчатобумажной блузке под бело-коричневым