Письмо взволновало. Я несколько раз перечитал его и пришел к выводу, что положение у Розочки совершенно ужасное, она гибнет. А она - не кто-нибудь, она - Роза Федоровна Слезкина! Я даже закричал на себя от негодования:
- Ты еще здесь?! Срочно - деньги!
И желательно в СКВ, добавил я мысленно потому, что с этой секунды уже контролировал свои действия.
Я быстро оделся и накинул крылатку. Несмотря на желание немедленно бежать продавать свои "нетленки", я почти до обеда "просидел" в ней за столом - подготавливался...
Во-первых, все эти дни, что выходил из голодания, я писал. А стало быть, совсем новые стихи не были отпечатаны. Во-вторых, после "Свинячьей лужи" и очередных запоздалых рефлексий, связанных с выпивкой, я совершенно безрассудно настроился, что никогда больше не буду продавать свои произведения. А потому не произвел даже поверхностной их инвентаризации. Словом, продавать стихи и при этом не оставлять себе второго экземпляра, то есть продавать вместе с ними навечно и свое авторство, - этого бы Розочка не одобрила. И правильно, потому что всякий, пытающийся стать писателем, не может не мечтать об издании собрания своих сочинений. И это естественно, как естественно, что каждый солдат мечтает стать генералом. Борис Леонидович Пастернак, попросту говоря, надул нас, когда сказал: "Не надо заводить архива / Над рукописями трястись". Недавно я полистал четвертый том его собрания сочинений - кирпич, более девятисот страниц, в который, между прочим, включены первые, понимаете, первые литературные опыты Бориса Леонидовича. Думаю, тут не надо быть семи пядей во лбу, чтобы с уверенностью утверждать - сам Борис Леонидович завел свой архив где-то двадцати лет от роду и всю жизнь содержал его в полнейшем порядке. По себе знаю, любят поэты блеснуть остроумием, козырнуть новым словцом, строкой, четверостишием. Тянет их промчаться по небосводу этаким пылающим метеором, чтобы непременно всех и сразу ослепить своим сиянием. Так и здесь... Но будет об этом!
Вместо какой-то там минуты я просидел дома почти до обеда. Я вынужденно занимался тем, что впоследствии составило начало моего архива. Тем не менее за каких-то полдня я проявил чудеса работоспособности. Единственное, что смущало, - не было нового стихотворения, посвященного Розочке. (В свое время я отпечатал его в одном экземпляре - дарственные стихи должны быть единичны.) И вот... Неужто именно его приобрел начальник милиции?! Как бы там ни было, а со стихотворения Розочке начал я свой архив. Виделось в этом что-то символическое. Наверное, поэтому, хотя я и показывал чудеса работоспособности, мне то и дело вспоминался часто повторяющийся сон из того незабываемого, но практически забытого мною дня.
x x x
Летний бар "Свинячья лужа", длинный стол, густо уставленный полупустыми бутылками и банками из-под пива, сквозь дым и пар как бы плавающие лица побратимов и гул пьяного разговора, в котором все говорят и никто никого не слушает.
- Митя, продай свой байковый балдахон за тридцать унций золота! Это девять тысяч зеленых! - горячо говорит волосатый Реня и еще выше поднимает меня. Я сижу на его руке, поджав ноги, их не видно из-под крылатки. "Зачем ему мой балдахон?" - терзаюсь я.
Реня несет меня вокруг стола, как знамя, а точнее, как поднос с яствами. И действительно, я уже сижу в открытой серебряной посудине, обсыпанный какой-то сахарной пудрой. Побратимы, перемигиваясь, привстают, желая лично удостовериться, что из обещанных яств - это именно я. При этом у каждого из них ножи и вилки, точа которые друг о дружку, они выказывают свое нетерпение ко мне, как бы к лангету.
Если я сброшу крылатку, а продав, придется сбросить, мысленно констатирую я (меня охватывает ужас), побратимы съедят любого, кто окажется на столе, как говорится, и косточек не оставят. Так вот для чего Рене мой байковый балдахон?! - прозреваю я, и отчаяние придает мне силы.
- Во-первых, это не балдахон и тем более не балдахин, это, это крылатка - крылатка всадника, скачущего впереди!
Реня достает из-под черного блестящего плаща (он теперь в плаще и цилиндре джентльмена) портмоне, туго набитое долларами. Портмоне из крокодиловой кожи, оно до того распухло от СКВ, что не закрывается, и Реня вынужден держать его перед моими глазами кармашками наружу. Я вскрикиваю:
- Манчестер Сити!
Вскрикиваю оттого, что внезапно узнал и англичанина, и его портмоне. Я даже заметил, когда он по-джентльменски широко откинул плащ, розовый платочек в кармашке его смокинга.
Понимая, что разоблачен, что ничего уже не исправишь, Реня со всей силы так треснул подносом о стол, что все яства (в том числе и я в серебряной посудине) покатились в разные стороны, разбивая на своем пути всякие бутылки, банки и склянки. Да-да, последнее, что я слышал, - звон стекла. И последнее, что видел, - занесенные надо мною ножи и вилки (сейчас они вонзятся в мою плоть - я с криком просыпался).
Теперь, когда пришло письмо от Розочки, часто повторяющийся сон обрадовал - среди рукописей, принесенных из редакции, попался "Сонник" Нины Григорьевны Гришиной, из которого я узнал, что удары получать от живых - это семейное cчacтьe, все хорошо.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА 30
Мое появление в "Свинячьей луже" никого не удивило, оказывается, меня ждали. Не конкретно, но, как говорится, со дня на день. Транспарант с моим стихотворением был заменен (теперь на небесно-голубом ситце сияли всего два слова - "ПИВНОЙ БАР"). Двуносый сказал мне, точно какому-нибудь фининспектору, что обслуживание населения - серьезный вопрос, а поэтому надо стремиться к простым, но неоскорбительным формам.
- Человека надо уважать! Человек - вещь священная (Ноmо res sacra).
То, что Двуносый стал использовать крылатые слова, да еще на латыни, меня нисколько не удивило. Обыкновенные изыски, наподобие - поэт от Фаберже!.. А вот подчеркивание, что обслуживание - вопрос серьезный, что во всем надо стремиться к простым, но неоскорбительным формам, как-то сразу озадачило: почувствовал, что это не его слова, то есть слова, может быть, и его, а самая мысль кого-то, имеющего власть над ним. Тут, наверное, мой прежний опыт работы в газете сказался, когда после очередного или внеочередного Пленума ЦК КПСС я замечал в какой-нибудь самой непритязательной статейке отблеск великих решений... Сейчас это трудно представить, но в те времена талантливость автора определялась не прямой компиляцией решений партии, нет-нет, она определялась умением так тонко подбирать и располагать факты, чтобы они сами, подобно лакмусовой бумажке, проявляли высочайшую необходимость принятых решений. В каждой газете были компиляторы настолько высокой пробы, что их признавали "золотыми перьями" и даже в некотором смысле инакомыслящими (диссидентами не называли, это слово пугало тогда даже самих "инакомыслящих"). Не считая Васи Кружкина, я двоих таковых знавал в нашем отделе комсомольской жизни. Почему Двуносый напомнил одного из них, бог весть! Я его напрямую спросил: видел ли он начальника железнодорожной милиции? Не тот ли приказал ему снять транспарант с моим стихотворением, и вообще, не он ли наставлял Двуносого стремиться к простым, но неоскорбительным формам?
- Он, Митя, он! - воскликнул Двуносый и, опасливо озираясь, пригласил меня в свой так называемый кабинет для конфиденциального разговора (в центральном киоске у него была тесная выгородка из ящиков, заполненных стеклотарой).
- Вот здесь, Митя, вот здесь! Прямо на кресле, на котором ты сидишь!..
Я сидел на каком-то амбарном приспособлении с разъезжающимися металлическими ножками, которые сами по себе постоянно спружинивали, отчего было чувство, что я все время куда-то еду, не то на верблюде, не то на пауке. Я даже тряхнул головой, чтобы освободиться от внезапного наваждения.
А между тем Двуносый горделиво продолжал, что позавчера его самолично посетил Лимоныч (так он называл начальника железнодорожной милиции и при этом всегда уважительно добавлял: глаз - алмаз и Голова - с большой буквы). Посетил для того, чтобы иметь с ним неофициальную беседу. (И смех и грех два дипломата, встретившиеся в чулане.)
Впрочем, подобострастное отношение к Лимонычу вскоре разъяснилось. Оказывается, большое счастье улыбнулось Двуносому, что нашлись-таки умные люди, надоумили его выйти на начальника железнодорожной милиции. Потому что, если бы не Лимоныч - Двуносый резко ударил по ящику - звякнула стеклотара, сгорели бы киосочки, и следов бы не нашли, а так благодаря ему, Лимонычу, и киоски живы, и сам Феофилактович не только жив и здоров, а получил разрешение четвертый киоск поставить.
Двуносый стал увлеченно рассказывать, что прежде всего заасфальтирует пивной дворик, на углах разместит киоски, а между ними натянет тент от дождя. Ограждение тоже продумал - сейчас армия торгует всем, чем ни попадя. Он уже знает, где, у кого и за сколько ящиков взять маскировочную сетку, лучшего дизайна для летнего пивного бара и придумать невозможно.