над ним крючки, миски, кастрюли, тазы, джезвы всех размеров. Волны запахов — смесь имбиря, корицы, шафрана, зиры — ослепляют мой мозг воспоминаниями детства.
По-русски хорошо говорит только средняя дочь хозяина, которая выступает переводчиком.
Разувшись, мы усаживаемся на длинные шерстяные валики. Из подпола поднимается корзина с копной соломы, из которой выпрастывается огромная дыня-торпеда. Мы омываем руки над тазиком и впиваемся в выдержанную густую сладость шемахинского солнца. Заваривается чай, крепчайший, янтарного цвета чай, который мы пьём из небольших грушевидных стаканов.
— Армуд, — говорю я, поднимая на свет стаканчик.
— Груша. Ты знаешь, — улыбаясь, кивает девчушка.
Вдыхая терпкий пар, я закрываю глаза — и на вогнутом амфитеатре асфальтовой ночи рассыпаются известняковые кубики домов. От них восходит, танцуя и кривляясь прозрачными талиями, марево, и кажется, что дома, остывая и восходя потоками, тают в сумерках, подобно рафинаду в чае — подобно кусочку белой твёрдости, исходящей осмосом по струйкам преломления.
Густой воздух упруг и податлив сладостным чувствам. В переливчатой осыпи уличных огней, колеблемых и тасуемых по зыбкой, в мареве, панораме, загорается где-то оконный маяк немыслимого гарема. Он дрожит влекущей звездой. Огромные кольца счастья, расходясь от таинственного окна, несут свой центр через солнечное сплетение, наполняя его, как фокус, цветочной тревожной тягой южной любовной тоски.
«Сегодня первое марта, первый день весны», — бормочу я про себя.
Отец девчушки начинает неспешно говорить, она переводит размеренно, внятно. Прочие женщины усаживаются далеко в сторонке и уважительно кивают.
Я не смею поднять на неё глаза.
— Спасибо, друг. Эти бараны — мой основной заработок. На Курбан-байрам все кушают барана.
Мы пьём чай. За единственным в комнате окном поднимается метель. Я прислушиваюсь к завываниям ветра. Хозяин, его зовут Мустаф, кивает — мол, деваться некуда, вот такая на чужбине весна.
Мне уютно. Пляшет в очаге огонь. Женщины занялись рукоделием.
Я беседую с хозяином дома, объясняясь глазами с его дочерью. Часто девушка помогает отцу с ответами — скороговоркой переводит ему и тут же, не дожидаясь, отвечает мне — обстоятельно и с интересом. Отец сопровождает её рассказ одобрительными кивками. Они оба получают удовольствие от беседы, и я не хочу огорчать их своим уходом.
Слово за слово выясняется, что они совсем не азербайджанцы, а мидяне — древний народ, чуть ли не древнее персов, ещё со времён Ахеменидов наследовавший зороастрийцам. Они приехали из южного Азербайджана. Принимают их здесь за азербайджанцев, но сами они по-тюркски говорят лишь на людях. Современные иранские зороастрийцы — те не настоящие, потому что настоящие как раз мидяне. Мидяне — маги. Они всегда спорили с персами, начиная ещё со времён Дария. Имя царя Дария Мустаф произносит странно: Дари-сахум, с ударением на «и». Именно мидяне сумели сохранить подлинную чистоту мысли и обряда, заповеданных Заратуштрой. Например, для ритуального огня мидяне используют не дрова, а нефть.
Я осторожно расспрашиваю. Оказывается, они отмечают не все мусульманские праздники. Например, Курбан-байрам — совсем не их праздник, просто у этой семьи хорошая торговля в мясных рядах в Чехове. На Курбан-байрам считается важным купить живого барана, потому что Курбан-байрам — жертвенный праздник, на него живую жертву приносят. Баранов разбирают в одночасье, по двойной цене, не торгуясь. Конечно, было бы лучше, если бы он торговал исключительно живыми баранами. Однако с ними много возни, надо скотный двор расширять, дополнительным транспортом обзаводиться. А разводить скотину невозможно — пастбищ тут нет, а комбикормом разве только карасей в пруду прокормишь.
Меня ведут во двор. Стемневшее небо швыряет вниз колючие шлейфы снега. Вот тебе и весна. Недаром говорят, март не капелью, а метелью силен.
Мне показывают какую-то бетонную нишу, в ней пылает огонь. Это — ритуальный огонь, вроде «вечного», он пляшет над небольшим углублением, к которому по змеистому стеклянному желобку стекает понемногу коричневая маслянистая жидкость. Спрашиваю: солярка? Нет, чистая нефть. Добывают они её на узловой в Бутово, где стрелочник отливает из проходящих цистерн по полтиннику за канистру. В Бутово добрая нафта — сибирская югра. Ею умоешься — после три дня ходишь как летаешь. Но Мустаф мечтает о том, чтобы съездить на родину, разжиться белой нефтью, какую там добывают из ритуального колодца, в незапамятные времена вырытого над берегом Каспийского моря. Белую нефть даже пить можно. Для здоровья по ложке в день — как рыбий жир, полезно.
Поводя во все стороны мощным фонарём, меня ведут по двору, знакомят с хозяйством, показывая обустройство двора. Здесь есть и летняя кухня, и курятник, и сеновал, и хлев, в живой темноте которого кто-то шумно вздыхает, переминается c ноги на ногу, всхрапывает. Приоткрытую дверь заметает снегом; качнувшись, она выдыхает тёплый навозный дух.
Я мельком соображаю, что будто бы мне показывают приданое, или — всё это в рамках гостеприимства?..
И тут я обращаю внимание на странную вышку, стоящую посреди двора. Поначалу, из-за неполного освещения, я принял её за беседку, но, подойдя поближе, понял, что высота её огромна. Я беру у девушки фонарь и направляю луч вверх. Метель несётся густой пеленой поверх, скрадывая истинные размеры конструкции. Я справляюсь о её предназначении. Мустаф начинает что-то объяснять, но дочь вдруг кричит на него — и горячо, будто оспаривая то, что я мог подумать, говорит мне, что на этой вышке летом отец пьёт чай, а она смотрит в поле, на лес или читает. Оттуда на юг открывается отличный вид. Тем временем мы отходим в сторону, возвращаясь к нефтяному огню.
Я понимаю, что эта вышка связана с неким ритуалом, но держу язык за зубами. Не буровая ли? Канал для общения с недрами, с небом? Обернувшись, вдруг вижу, что вокруг этой сходящей на конус этажерки взметнулся снеговой шлейф, обвил её, сделав похожей на призрачную фигуру великана…
Поёжившись, я придвигаюсь поближе к огню.
В этом зороастрийском огне есть что-то необъяснимо затягивающее, совсем иное, чем в огне от лучины, свечи. Между ними такая же разница, как между пресной водой и морской.
Закрытый двор спасает от вьюги, но ночь уже примораживает, и я протягиваю к пламени руки.
Мустаф просит подождать, сейчас он принесёт угощение.
Когда её отец исчезает в пристройке, девушка берёт меня за руку. На её щеке, обращённой к огню, тают снежинки. От глаз её, в которые я посмел взглянуть, идёт разверстое сияние южного ночного неба.
Мустаф возвращается — и протягивает нам гранат. Розовый, шишковатый, он увенчан глянцевитой короной. Мустаф разламывает плод и ссыпает нам в ладони сияющие в отсвете огня кровавые зёрна…
Вскоре я прощаюсь, Мустаф выходит меня