собственной тяжестью слегка врос в землю. Комсомольцы с большим трудом вытащили его, положили на бревна и с таким же трудом, шлепая по грязи и громко погоняя буйволов, тянули его теперь в город.
— Арташ, узнал? — позвал тот же голос. Он засмеялся в темноте, что-то еще сказал, но Левон не расслышал.
— А там сейчас открыто?..
— Да погоди ты, — остановил его Арташ, с воодушевлением рассказывавший, какие им пришлось перенести трудности. — Пудов двести будет! — и он обернулся.
— Скажи уж, все триста, — возразил другой.
Буйволы стали дышать ровнее. Уставшие животные снова задвигались. Они по грудь были измазаны в грязи, будто рассекали грязевое море. Арташ тоже был весь перепачкан. На щеке ясно обозначилась полоска высохшей грязи. Из темноты снова позвали: узнал, мол, про склад?
— Узнать-то узнал, да не совсем…
— Н-о-о… Буйволы замерзли.
На его зов все задвигались, Кто поднял бич на буйволов, кто кинулся толкать колеса…
— Давай, давай…
— Но-о-о-но…
— Марал, Марал…
— Марал, ну…
Буйволы напряглись, цепи зазвенели, колеса заскрипели. Послышался глубокий вздох. Застонали люди, животные, и передние колеса закрутились. Руки Левона толкали колесные спицы. Когда колеса выбрались из грязи, он отошел вместе с другими. Буйволы двинулись…
Левон озабоченно шел посреди улицы вместе с Арташем, шел, чтобы показать им, где находится склад, шел, переговариваясь с Арташем, и, когда буйволы тянули с трудом, он возвращался назад, чтобы вместе с другими толкать колеса. И не было ни грязи, ни той неопределенной горечи…
Рано утром мамаша Маджита с недоумением оглядывала шинель Левона, с которой за ночь натекла на пол целая лужица.
— Ну и грязища. И куда это наш парень ходил ночью? — И таинственно покачала головой.
На улице было солнце, как она и предсказывала. Лучи проникли через окно и играли с розами и гранатами на ковре. Левон крепко спал. Перед тахтой стояли его измазанные грязью сапоги. Он вернулся поздно и лег, не раздеваясь. Натянул на себя пальто.
Когда солнце соскользнет с ковровых роз, чтобы поиграть с его бровями и ресницами, Левон должен проснуться, чтобы начать трудовой день.
Перевод П. Макинцяна
1
По вечерам, когда звонарь звонил в церковный колокол, Шармаг-биби, охая, открывала тяжелую дверь избушки. Протяжно и тягуче, как унылая восточная песня, скрипела старая дверь, когда дрожащие пальцы старухи дотягивались до ее потертой ручки. На скрип двери отзывался эхом звон медной посуды в темной избе и отчетливый голос Шармаг-биби.
— Слава тебе… и сегодня звонят колокола, — бормотала добрая женщина: звон к вечерне возвещал ей наступление всеобщего покоя.
Она останавливалась на пороге, глядела на нижние холмы, сливавшиеся в беспредельной дали с темно-синим небом, этим берегом несуществующего мира, в который семьдесят лет неизменно верила эта наивная женщина.
Когда она стояла на пороге, слушая унылый звон медных колоколов, ей казалось, что она видит голубей, плавно порхающих в темнеющем небе; она верила, что вместе с вечерним звоном небесное благословение трепетно вливается в хижину, словно ползущий по земле туман, и осеняет ее почерневшие камни, ее горящий очаг.
Этой верой ограничивались религиозные чувства Шармаг-биби. В церковь она не ходила, не знала ни молитв, ни церковных обрядов. Тем не менее она чувствовала какой-то мистический страх, когда по вечерам пели колокола, скрипела старая дверь, на холмы и на весь мир спускался спокойный вечер и в небесах порхали златокрылые голуби. Все это в простоте своей она воспринимала как непознаваемое таинство, вера в которое сохранилась в ней с детства, невеселого детства деревенской девочки.
В тот вечер, едва Шармаг-биби открыла дверь и переступила порог, она чуть не упала, оглушенная ужасным криком, неожиданно раздавшимся над крышей и заглушившим знакомый звон колоколов.
Домочадцы, сидевшие вкруг стола и молчаливо, ужинавшие, замерли и удивленно переглянулись. В их глазах застыл страх. Даже маленький Ерем инстинктивно почувствовал, что этот хриплый голос предвещает какую-то беду.
— Э-э, люди! По приказу царя завтра рано утром доставьте в город лошадей-ей-ей. Кто не приведет свою лошадь, по приказу царя дом и земля переходят в казну-у-у.
Голос стал тише, так как гзир [33] поднялся на другую крышу и повернулся спиной к дому.
Шармаг-биби не слышала, как смолкли колокола и как их гудение растаяло в воздухе. Недовольная, она захлопнула дверь. Но на этот раз, вместо того чтобы протяжно и тягуче запеть, дверь ворчливо завыла, точно старая собака.
— Чор [34]! Нашла время выть…
Когда Шармаг-биби села на место, дети немного поуспокоились, а Симон с глубоким вздохом, как бы про себя проговорил:
— Недаром сегодня рассказывал сын Минаса… А я не верил… Вот тебе и на!
— А на что царю столько лошадей? — обратилась к отцу старшая дочь, восьмилетняя Шогер.
— Почем знать, — пожал плечами отец. — На войну, дитятко… Кромсают людей, убивают лошадей. А народ — подавай да подавай… Царев приказ.
— Фу, фу… — фыркал Ерем, не то выражая свое удивление, не то дуя на горячую похлебку. Мать принялась его кормить и обратилась к мужу, — в ее голосе была тревога:
— Может быть, заберут нашего Цолака?
Но Симон, занятый своими мыслями, не расслышал ее вопроса.
Цолаком звали его серую лошадь, на спине которой, как звезды, были рассыпаны пятна. У нее был длинный волнистый хвост. Говорили, что эта лошадь, которую Симон купил два года назад, отдав взамен своего осла телку, палас и два мешка пшеницы, была отпрыском старой благородной породы.
— Без лошади в хозяйстве не обойтись, — сказал он и с радостной улыбкой повел в первый раз лошадь к роднику на водопой. В этот же день ей дали кличку Цолак, в память лошади, которая была у них в годы детства Симона.
— Как назло скотина в теле, — сказал Симон, очнувшись от тяжелых мыслей и медленно стряхивая хлебные крошки на скатерть. — В это время года лошадь редко бывает такой крепкой. Видно, так суждено…
С этими словами он поднялся, стряхнул с папахи приставшую к ней солому и пошел в деревню собрать у соседей более достоверные сведения.
Он постоял секунду перед воротами, посмотрел на лошадь, вернувшуюся с пастбища и аппетитно жевавшую свежую горную траву. Разрывая траву, она выискивала там листочки сусамбара. Взгляд Симона сделался печальным, гладкий круп Цолака и белые пятна на шерсти слабо поблескивали при свете звезд.
Он еще раз