Ярослав возвращался из отпуска в растревоженном и завороженном состоянии. Он уже и соскучился по фронтовому воздуху – но ещё как будто и не исполнил отпуска своего. Он и вбирал охотно всё, что видел и слышал, всему находя место в себе, – и одновременно почти не нуждался в этом. Он даже как бы не ехал сам здесь – это тело его, перепоясанное ремнями, возвращалось на фронт, и правильно, – а душой он остался позади, в дрёме, ещё бродил по неизойденным тропинкам своей ростовской юности и Новочеркасска, и Москвы, и повторял домашние радости, и московские переброды с Ксаной-печенежкой, а глубже всего – был с Вильмой, ещё сейчас лицом чувствовал густоту её кудрей, и губы её, и полыхал ему пунцовый платок.
Вчера он пробыл у неё дольше, чем думали оба, – и когда уходил – в первой комнате кроме сестры сидела и пожилая латышка, видно мать, стыд такой – проходил краснел, проваливался. И в этих попыхах – не уговорился с Вильмой на сегодня, а то – зачем он уезжал? он бы перекомпостировал билет, остался бы. И днём сегодня так горевал: как не увидеть её ещё раз? Пошёл на бульвар – но её, конечно, не было. И пошёл в Антипьевский – прямо к ней. Но оказывается, вчера, следуя за Вильмой, он не пригляделся, которое из парадных, помнил только, что третий этаж налево. Теперь – не решился доискиваться, ведь он и фамилии её не знал, боялся бросить на неё тень. И вот – уехал. Но углубилось и дополнилось в нём: что какая-то связь повязала его с этой латышкой, и им не миновать ещё встретиться.
Он ехал – счастливо полный, но и растравленный, но и несытый, но и счастливо открытый ко всему. С удовольствием сидел рядом с пухленькой, разбитной, дерзоглазой Наташей – и ничего не пропускал из её рассказов и несходящей вкусной улыбки, сбившихся светлых волос, – но и всё время, пока ещё был достаточный свет, – видел и напротив дочь соседа – молчаливую, тонко-тонко вырезанную, бледную, лет семнадцати.
Уже и стемнело, и чаю попили, – а Наташа всё болтала, и чего только не несла: и как она девочкой, давши честное слово, что с веранды не ступит на землю, – двести саженей шла до озера, перекладывая под ноги книги; и как она в Москве обожает кафе Трамбле на Кузнецком, всегда бросается туда сразу; и как она на ходулях танцевала краковяк. А потом – всё больше о своих предках за два века, которых нельзя было ни разобрать, ни запомнить. Был там какой-то Руф, основатель масонской ложи в Москве. И какой-то Верещагин, распорядившийся выкупать землемера в холодном пруду за то, что тот недостаточно низко ему поклонился. И какие-то старшие братья выкрали в масках своего младшего, вымогая деньги у мамаши. Шутники тамбовские дворяне ночами пьянствовали и переворачивали вывески, а в Москве вступали в клуб золотой молодёжи «Червонный валет», орудовали в масках и оставляли карту с червонным валетом. Насаживали митру на голову продавца церковной утвари и грабили кассу. Обманув знакомого мажордома, показывали пустующий на вакациях московский губернаторский дом иностранцам – и в подставной нотариальной конторе оформляли его продажу, брали аванс. А ещё один Аничков, кончая Пажеский корпус при Николае I, умудрился направить зеркальный зайчик на императрицу и за то лишился гвардии. А какой-то Аничков, убежав от материнских побоев с братом, помогал прачкам полоскать бельё и ночевал в гробу на стружках у гробовщика. А позже стал товарищем министра просвещения. И убийца Каракозов тоже с какой-то стороны относился к их роду.
Уже было давно темно, и отец с дочерью спали, а вся эта болтливая вереница закруживалась в памяти Ярослава – и нельзя сказать, чтобы доброжелательно.
Хотя и полна, предложила Наташа, что поместятся они на одной лавке валетом, раз уж такие революционные обстоятельства.
Но Ярослав постеснялся и её, и дочки напротив – и остался сидеть спиною в угол, дремля в потóлчках вагона при голубоватом слабом купейном свете – сидя спя, как в ожидании атаки, да впрочем, по фронтовой неприхотливости даже и спал по-настоящему. А когда и просыпался, то неудобство положения не мешало ему счастливо осознавать себя, так омытого этой поездкой, с напевным чувством своей подтверждённой значимости в жизни.
Члены Исполкома на театральном представлении.Прерванные революцией, да, кажется, ещё и каким-то постом, сегодня возобновлялись спектакли в петроградских театрах, также и в бывших Императорских, а ныне – Свободных. И управление этих театров – тоже обновлённые лица (там произошли выборы и тоже был свой комитет) – приглашало новую власть, министров и Исполнительный Комитет Совета, присутствовать на спектаклях, особенно в Мариинском театре, где собран был центр парадно-революционных артистических усилий.
Однако министры не пошли ни один, наверно избалованы были они этими театрами, – но Чхеидзе, но Скобелев, но Гиммер были очень почтены и польщены приглашением. И действительно, забавно посмотреть, и никогда они не бывали в Мариинском театре, приюте придворных шаркунов и бриллиантных дам.
Как раз-то жизнь Гиммера была связана с театром происхожденчески: толстовский «Живой труп» был сочинён по истинной истории судебного процесса его родителей. Отец, потеряв место чиновника из-за пьянства, спился затем до притонов и ночлежек. Мать уже с ним не жила, но консистория не давала развода. Гиммеру-сыну было 13 лет, когда отец, чтоб освободить мать от себя для нового брака, по её просьбе симулировал смерть: написал письмо, что кончает самоубийством, и у проруби на Москва-реке положил одежду со своим паспортом. Тогда мать покинула своего второго, гражданского, мужа, тоже разгульного (Толстой, которому она переписывала рукописи, отговаривал её), и уже законно вышла за третьего, владельца мыловаренного завода. Но через два года Гиммер-отец просил себе новый паспорт, был опознан, и бывших супругов Гиммер за обман обоих приговорили к ссылке в Енисейскую губернию. (Благодаря связям и подкупам прговор не был приведен в исполнение.)
Не всякий может похвастаться, что историей его семьи занялся Лев Толстой и она показывается на русской сцене. Но по социалистическому и революционному образу жизни Гиммер в тетрах практически не бывал. А сейчас вот почти завершён Манифест к народам, быть может высшее создание политической жизни Гиммера, послезавтра он обратится с этими сильными мыслями ко всем народам Европы! – так сегодня, пожалуй, чувствовал себя вправе и отдохнуть, посмотреть на дворянско-буржуазные прелести.
Именно сегодня, первый раз после революции, и в Исполкоме устроили совсем сокращённое заседание, только постановили об отмене присяги, о безпрепятственной посылке агитаторов на фронт и выслушали депутацию батальона Георгиевских кавалеров, как старому хрену генералу Иванову не удалась его карательная экспедиция – пол-Петрограда расстреливать, а другую сечь розгами. Но тоже не порадуешься, мрачные краски. Докладывали Георгиевские кавалеры, что в Ставке – засели сторонники старого режима, даже и их князь Пожарский, и готовят заговор вернуть царя. Постановил ИК: Иванова арестовать, где б он ни нашёлся, кажется в Киеве, а в Ставку послать депутатов.
Всё ж удалось сохранить праздничное настроение. Но перед вечером ещё надо было поехать в Мариинский дворец в качестве Контактной комиссии – и ещё там напряжённо последить, не попасться в какую-нибудь буржуазную ловушку. Там вся коварная была расслабляющая обстановка – ковры, бархатные драпировки, золочёная мебель, услуги величественных лакеев – и любезные улыбки министров, что-то слишком уступчивых.
Сегодня на Контактной комиссии был у Гиммера большой соблазн: с язвительным замечанием передать Милюкову проект своего Манифеста, ответ на все милюковские хитрости. Но осторожность воздержала: ещё двое суток до принятия Манифеста, как бы Милюков чего не испортил.
Заседание Контактной комиссии затянулось, больше из-за Нахамкиса, не ехавшего на спектакль. И когда втроём в одном автомобиле поехали в театр, хоть тот рядом – а уже опоздали к началу. Предупреждённые по телефону, управляющий императорскими театрами и с ним важные чиновники встретили их у входа, объясняя и показывая, – но в ложу шли уже опустевшими полутёмными коридорами. В прихожей великокняжеской ложи гости сняли свои обыденные пальто и обнажили Гиммер с Чхеидзе свои обыденные пиджаки, – а Скобелев был для театра разряжен в лучший костюм и при ярком галстуке, он оказался мастак в нарядах.
Из-за этого досадного опоздания они упустили предначальное торжество в фойе и в театральном зале. Оказалось, их и министров отсутствием воспользовался Бубликов. Публика жаждала кого-нибудь приветствовать и разочарована была, что не видела высоких лиц (средняя, царская, ложа – просто заперта). Искали, искали глазами, вниманием – вдруг распространился слух: «Здесь присутствует тот, кто арестовал царя! – Бубликов!» – «Где он? Где он? Покажите Бубликова!» И победоносный, хотя неудатный ростом Бубликов поднялся ногами на своё кресло в партере, овеянный оглушительными аплодисментами – и ведь всё той же буржуазной публики, она не сильно подемократела от обычного, и наряды дам ещё искрились. Бубликов очень важно раскланивался, раскланивался кругло-воздушно-подстриженной головой во все стороны, и затем произнёс короткую речь, что просит не возвеличивать его заслуг, так как они были лишь долгом его службы русскому народу. И публика, ещё захлопав, не возвеличивала далее – и начался спектакль.