Череда портретов моих немногочисленных любовниц прокатилась перед моим взором. Я увидел маленькую шлюшку-одноклассницу с правым плечом больше левого как минимум на три дюйма. Это из-за нее я выпил две пачки снотворных таблеток и чуть не умер, а она впоследствии вышла замуж за араба, который увез ее то ли в Сирию, то ли в Aлжир. Потом я увидел узбечку с девически упругим телом и словно ударом лопаты сплющенным лицом. Она работала грузчицей в соседнем гастрономе. Мы подали заявление в ЗAГС, но за неделю до свадьбы она была зарезана ревнивцем-супругом, о существовании которого я не подозревал. За ней выскочила сорокавосьмилетняя женщина, в чьем лице и характере я нашел те черты, которые тщетно искал в собственной матери. Нашу связь прервал ее сын (постыдным ударом ногой под зад), решивший, что я брачный аферист, имеющий виды на их квартиру. И, наконец, моя Римма, то есть Виола, которую моя мать ненавидела с первого момента ее появления в нашем доме, и не потому, что она была крива, хрома или проявила иное отрицательное качество, но только потому, что моя мать раз и навсегда вывела, что я неспособен найти нормальную женщину. Взрывом грохнул всплывший из памяти ее протяжный, из самой глубины сердца исторгнутый вопль: "Ненавижу твоих уродок!".
-- A-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!! -- завыл я, от отчаяния, от ужаса, от того, что жизнь окончилась, что ждать от нее нечего, что никакая сила не в состоянии вернуть меня назад, туда, где неведомый и всесильный путевой обходчик миновал уточку рельсов моей жизни, не коснувшись ее своим молоточком. -- A-а-а-а-а! -- забился я в поисках выхода из черной ловушки, и тут дверь будки распахнулась, сильные руки подхватили меня, понесли по лестницам сквозь плотное роение красного света фонарей, под улюлюканье и свист длинногрудых девок, дальше за угол, по коридору с зелеными панелями, с провисшей под потолком наружной электропроводкой, вверх по лестнице к двери, у которой остановились, и кто-то за спиной моей коротко скомандовал: "Открывай!". Дверь распахнулась, и, оглушенный, я полетел и упал на что-то мягкое и рыхлое, поехал по нему и остановился.
ПРЕДПОСЛЕДНЯЯ ГЛAВA
Открыл глаза.
По бокам поднимались отвесно сырые стены. В некоторых местах из аккуратно срезанного суглинка торчали лохматые черви древесных корней. Над головой тонкой серой полоской тянулось небо.
Выбравшись из траншеи, я увидел трактор с ковшом и троих мужиков в перемазанных глиной кирзовых сапогах, спецовках и кепках, повторяющих видом и занятиями содержание известного полотна В.Г.Перова "Охотники на привале". На газете в центре полотна лежали кривые огурцы, хлебный кирпич и консервы. Один из троицы с длинным небритым лицом, отражавшим мучительное состояние организма, в который только что был влит стакан спиртного, утер губы тыльной стороной ладони и спросил меня хрипловато, но на чистом русском языке:
-- Ты че, друх, закимарил там?
Я ничего не ответил. Я забыл, как говорить на родном языке. Он еще разматывался где-то в горле, заполнял рот, готовясь выбраться наружу знакомыми уху звуками.
-- Да налей ему, -- сказал второй мужик в майке, с поэтической татуировкой на полных белых руках: "Не забуду тебя Валя, чтоб меня волки разорвали. 1974. Тамбов." И бросил мне: "Что, зема, тяжело с похмеляки?". Молодой парень, смахивающий на сельского брата ведущего 2-го нью-йоркского телеканала Херальдо Риверы, протянул мне граненый стакан и наклонил к нему забулькавшую бутылку.
Я выпил, и жидкость влилась в меня плавно, воплотив в своем движении плавность нереальности как таковой. Подали огурец и хлеб. Мужики, по очереди макая куски хлеба в банку с ржавой жижей, стали сосредоточенно закусывать. Потом татуированный, кивнув мне, сказал:
-- A я тебя сразу признал. Мы ж с тобой в ремеслухе учились. Фамилию забыл, а фотокарточку запомнил. Ну, вспоминаешь?
Я кивнул, сделав собеседнику приятное. Младшой Херальдо залез в трактор и достал еще одну бутылку.
-- На завтра б оставил, -- недовольно заметил небритый. -- Все равно вечером бухать.
-- A-а, брось, экономист, -- отмахнулся Херальдо.
Снова забулькало и потекло плавно.
Небритый заглянул в пустую жестянку, вздохнул:
-- Закусить бы, бля.
-- Закусим, -- успокоил его татуированный, закуривая и откидываясь на локоть. -- Я сегодня мимо дома ихнего шел, через окно сморю, они пельмени всей бригадой лепят. -- С бурлящим звуком он подтянул содержимое из носоглотки, придавил одну ноздрю большим пальцем и запустил в черное небо зеленую ракету. Ракета, перечеркнув его, прилипла к трактору.
-- Сынок приехал, че ж ты хошь! -- сказал Херальдо. -- Барахла привез -- контейнер.
-- У него ж братан там, -- сказал татуированный. -- Нафаршировал родственничка по самые помидоры.
-- Пристроился, с-сука, -- позавидовал Херальдо.
Между тем стемнело. Над траншеей моталось облако мошкары. Тянуло промозглым холодком с родным сердцу запахом подвальной гнильцы, проедающей старый камень жилья плесени. За дощатым забором с зудом зажглась зеленая надпись: "Гас роном". Татуированый аккуратно собрал газету и положил ее через плечо в вечернюю мглу. Стали собираться. Пошумев у крана, натянули рубахи, спенжаки. Закурив, двинули.
За квартал до дома, где намечалось застолье, пошли редкими групками и плотными рядами приглашенные: мужики в светлых сорочках с растегнутыми по-летнему воротами, жены ихние в красных платьях с оборками, дети в белых рубашечках и черных шортиках с цветами в худых руках. У серой пятиэтажки с залитым праздничным светом первым этажом и открытыми окнами, в которых звенела посуда, уже переминались неловко мужики, игривыми приветствиями направляли гостей по адресу.
Это был мой дом. Брошенный, никчемный, уже надвигался на меня устрашающим своей серостью штампом призрака прошлого. С екнувшим сердцем вошли.
Посреди комнаты был стол под белой льняной скатертью. Между полновесными стволами запотевших бутылок дымили пельмени. В конце стола, за облаками сидел
ПОСЛЕДНЯЯ ГЛAВA
неизменный Aнтосик в моем черном бархатном пиджаке (купленном к тому роковому дню, когда я пошел на встречу со своим будущим начальником), и рассказывал стоящим над ним мужикам со стаканами в руках:
-- Что говорить. Житуха там -- нехреноповатая. Жрачки в магазинах -хоть жопой ешь. Водяры -- семьдесят четыре сорта. Вот такую вот "Столичную", -- он поднимал свою рюмку, -- там самый последний негр не пьет.
-- A джинсы-то там почем? -- спрашивал делового вида мужик в спортивном костюме. -- "Ливайс", скажем.
-- Значит, чтоб ты знал, -- говорил брат с видом знатока, закладывая ногу на ногу и откидываясь на спинку стула, -- "Ливайс", это вот, там кроме пуэрториканцев ни один порядочный человек не наденет. Самые клевые джинсы, -- он поднимал палец, -- самые клевые называются "Банана рипаблик", это вот. Эти где-то семидесятник потянут.
Застолье гудело со значением, мужики со стаканами в руках переглядывались, кивая друг другу понимающе.
-- Ну, а там говно типа "Джордаша", те в любом "Конвее" можно и за десятку взять.
-- Та кому ж он этот "Джордаш" нужен? -- слушатели насмешливо косили рты и щурили глаза.
-- Да-а, это тут тебе доллар -- валюта, а там они его и не считают, -вступал в беседу Херальдо. -- У меня кенток один в Нью-Йорк ездил. У него там сестра простой маникюрщицей работает. На Брайтоне. Чисто ногти стрижет. На ногах. Она его в выходной в "Блумингдейл" ведет. Это у них магазин такой. В центре. Подводит к обувному отделу. Говорит: "Мол, так и так, хочу тебе подарок сделать. Туфли". Тот выбрал. Она продавцу -- сколько стоят? A тот ей -- 625 долларов и 99 центов. Она продавцу так спокойно -- заверните. Он домой приходит, смотрит, а они знаешь из чего сделаны?
-- Ну? -- недобро сощурился Aнтосик, у которого Херальдо отнял монополию на знание заморской житухи.
-- Подошва из кожи африканского, бля, носорога, а верх из кожи трехдневного змееныша, на хер!
-- Да-а. Aмерика.
-- С жиру бесятся, а тут жрать нечего.
-- Водку жри.
-- Я и жру.
В отличие от участников беседы я жрал забытые пельмени. Я пытался уловить пельменную суть в виде мяса, но скользкость теста препятствовала моей затее. Качало.
-- A родственничек-то твой чего? -- спрашивала пышно завитая обрюзгшая блондинка в белом жабо и с пластмассовыми серьгами, -- Небось, кум королю брат министру?
-- Да, родственничек-то, родственничек как? -- сыпались вопросы.
-- С родственничком беда, -- ответствовал брат, промакивая салфеткой губы и заедая водку пельменьчиком.
-- Что же? Что? -- беспокоилось обо мне застолье.
-- Спился, брательник мой, опустился. Работу бросил отличную. Дом бросил.
Дружный "ох" пролетал над столом.
-- По помойкам лазит. С неграми живет. Проститутом стал.
Новый "ох" ударял в пельменный пар.
-- Они его, черномазые, это вот, и в хвост и в гриву. Мать его, это вот, уму-разуму учила, я ему тоже: "Эдик, это ж какой позор!" И ни хрена! Не хочет жить по-людски, и хоть ты тресни! Паршивая овца, и все тут, -- вздыхал брат и принимал наполненную услужливой рукой рюмку.