И дальше:
А в паутине – сидит паук.
Живые, бойтесь земных разлук!
Кто-нибудь может сказать – какой паук, зачем паук, «испортила песню…». Но у Гиппиус своя песня. Паук – небытие, глаза смерти, на которую люди, добровольно разлучаясь, обрекают свою любовь.
Борьба с небытием связана с высвобождением из него бытия, живой жизни из жизни-неподвижности, из исторически отживших форм человеческих отношений – моральных, бытовых, семейных, которые обрекают людей на совместную смерть в жизни. Отсюда та «ненавистническая любовь» к жизни, как называла ее Гиппиус и которая позднее вылилась в известную формулу Блока «И отвращение от жизни, // И к ней безумная любовь». Любовь к жизни-восхождению, к жизни-творчеству. И ненависть к жизни в смерти, к жизни – серой паутине, в хитрых или нехитрых узорах которой бьется или уже перестает биться человек, умирая для живой жизни, становясь живым трупом, разлагаясь заживо.
Эту смерть Гиппиус видела прежде всего в своей душе, с которой находилась в непрерывной борьбе за право быть свободной, за право любить, за право жить жизнью, залитой светом и счастьем. Никакая «среда», никакие «враги», которые так необходимы поэтам (и людям) романтической складки для остроты самоощущения, не противостояли ей в этом так, как ее собственная душа. Жизнь этой косной мертвой души, погруженной в холод одиночества, в поэзии Гиппиус сложна и многогранна, исполнена тончайших и глубочайших настроений. Ей хорошо знакомо «нежное вниманье Сатаны»: хаос сомнений, болезненный излом, соблазны и искушения. Гиппиус писала о своих стихах: «Говорю о себе – но говорю смело, с правом, потому что и внутренним прозрением, и фактически, реально знаю, что не одна я такая душа, с таким страданием, а другие тоже, много…».
Она хотела преображения, присоединяя к своему хотению мощный волевой импульс. Этот стальной дух, эта нечеловеческая воля, которой она взнуздывала свою душу, понуждая ее выбираться из очередной черной ямы, из стоячего болота, в вязкой тине которого так хорошо и так сладко спится, из мудрости вольного рабства – смириться, покориться, терпеть. Гиппиус безжалостно анатомирует свою душу, обнажая ее небытие – мертвенность, оцепенелость, равнодушие:
Не ведаю, восстать иль покориться,
Нет смелости ни умереть, ни жить…
Мне близок Бог – но не могу молиться,
Хочу любви – и не могу любить.
(«Бессилие»)
Этой последней строчки томные молодые люди за ней не повторяли. Признаться в том, что не можешь любить, все равно, что признаться в каком-то грубом душевном дефекте. Но для Гиппиус любовь – это огромное, ослепительное, огненное чувство, преодолевающее время и пространство, жизнь и смерть, концы и начала. Так любить она не может, и это причиняет ей настоящее страдание.
Гиппиус уходит в молчание, в уединение, в ночь, но и это все оказывается «обманным». Она готова почтительнейше вернуть Богу свой «билет» – «приглашение на казнь», но и надежда на смерть как на избавление оказывается очередной иллюзией. Об этом исчерпывающим образом свидетельствует одно из лучших ее стихотворений «Там» («Я в лодке Харона…»).
С Богом тоже все не просто. Горячая вера сменяется хаосом сомнений, полной опустошенностью души. И тогда она обращается с «кощунственными» молитвами к Богу, требуя, чтобы Он укрепил ее убывающую веру, чтобы освятил не только высшие взлеты и прозрения, но и самую «мятежность» и «дерзость» не верящей в чудо и восстающей на Бога души.
Последние стихи, написанные в России, из сборника «Последние стихи» (1918) – это взрыв поэтического гнева, поэтической ярости против большевиков и тех представителей русской интеллигенции, которые перешли на сторону победителей и в своей «невинности» (любимое словечко Гиппиус, означающее нравственную невменяемость) не ведают, чему они причастились:
Но есть предатели невинные:
Странна к ним ненависть моя…
. . . . . . . . . .
Мне только волею Господнею
Дано у двери сторожить,
Чтоб им ступени в преисподнюю
Моей свечою осветить.
(«Свеча ненависти»)
Образ склонившейся над преисподней «ведьмы», на которую падают багровые отсветы адского пламени, впечатляет. Это уже не демонические игры, это всерьез. Бог отступился от России, и Гиппиус согласна гореть в вечном огне, заключив союз с дьяволом, только бы он спас Россию.
Зинаида Николаевна всегда писала мало стихов. И в эмиграции опубликовала лишь один небольшой сборничек «Сияния». В этих стихах она та же, что и в России, – узнаваемые ритмы и интонации, знакомые мотивы, та же сдержанная сила, неукротимый дух, та же горечь. Но в чем-то это и другая Гиппиус. И дело здесь не в возрасте, не в естественной убыли жизненной силы, которой, судя по стихам, не было. Бесслезный плач по загубленной родине пронизывает ее поэзию. Как Лотова жена, обернувшаяся на горящий Содом, Гиппиус не может оторвать взгляда от России, соблазненной и падшей, опутанной серой паутиной небытия:
Но, во грехе тобой зачатые,
Хотим с тобою умирать.
Мы дети, матерью проклятые
И проклинающие мать.
(«1917»)
Живая боль разрыва окрашивает мысли о смерти, о вечности, о Боге. Понятия общей вины и греха становятся ключевыми в осознании того, что произошло. В стихах нет прежнего уверенного знания, нет и гневных инвектив против большевиков. Вопросы… вопросы, на которые нет ответа. Настойчивость вопросительных интонаций происходит не от растерянности, которую при любых обстоятельствах трудно предположить в Гиппиус, а от выстраданной глубины этих вопросов. Ответы на них только у Бога, а честный человеческий ответ может быть лишь один: не знаю (стихотворение «Быть может»). Те же ответы, которые может дать Гиппиус, несут на себе печать трагической уверенности, превращающей один из таких ответов – стихотворение «Грех» – в грозное пророчество.
Она знала минуты слабости, отчаянья, смертельной усталости, но не изменила себе, не сдалась, не смирилась и, кажется, ничего не простила – ни Богу, ни людям. Мудрая просветленность в старости – возвращение к детской простоте отношений с миром, умиление перед жизнью, со всеми ее трагическими противоречиями, радостное согласие с ней – удел немногих. Мотив примирения как будто и звучит в ее стихах:
Преодолеть без утешенья,
Все пережить и все принять…
Но, сохраняясь в интонации, примирение завершается упреком Творцу, «любящей пустыне» и его несовершенному творению:
Но быть, как этот купол синий,
Как он, высокий и простой,
Склоняться любящей пустыней
Над нераскаянной землей.
(«Преодолеть без утешенья…»)
Стихи Гиппиус отозвались и зазвучали в поэзии Блока, в его ритмике, в его образности, но сохранили и свое, совершенно самостоятельное место в русской поэзии. Сама Гиппиус, как она пишет в «Автобиографической заметке», придавала значение только немногим из своих стихов и никогда не снисходила до их объяснения: «Если надо объяснять – не надо объяснять». Но о ее поэтическом творчестве писали и критики, и такие большие поэты, как Аннен-ский и Брюсов, Блок и Андрей Белый, Кузмин и Ходасевич.
В 1928 году известный в эмиграции критик, непримиримый политический противник Гиппиус, «красный» князь Д. П. Святополк-Мирский дал такую обобщенную характеристику ее поэзии: «Чем дальше мы отходим от символизма, тем более становится ясно, что 3. Гиппиус была едва ли не самым крупным поэтом „первого выпуска“ символической школы (90-х годов). Изо всех старших символистов 3. Гиппиус была самая русская, с самыми глубокими корнями в русской литературе… Одна Зинаида Николаевна добилась подлинных, прочных, совершенных достижений на путях метафизической поэзии. Ее метафизическая традиция восходит, с одной стороны, к Баратынскому и Тютчеву, с другой, к Достоевскому. С Тютчевым ее связь особенно ясна, хотя от нее был совершенно скрыт основной мир тютчевской поэзии, лежащий за „зримой оболочкой“ видимой природы, и даже сама видимая природа, – нет поэта более отрешенного от всего зримого, чем 3. Гиппиус. Но тон ее несомненно близок тютчевскому. Особенно сближает ее с ним то, что одна изо всех русских поэтов после него она создала настоящую поэзию политической инвективы. Даже написанные в состоянии крайнего озлобления стихи 1914–1918 годов – подлинно-поэтическая брань, достойная сравнения со стихами Тютчева на приезд австрийского эрцгерцога или на князя Суворова. Но главное ядро ее поэзии не это великолепное красноречие, а цикл стихов, единственных в русской литературе, в которых глубочайшие абстрактные переживания воплощены в образы изумительно-жуткой конкретности. Лучшие из них на свидригайловскую тему, о вечности – русской бане с пауками по углам, на тему о метафизической скуке, о метафизической пошлости, о безнадежном отсутствии огня и любви, о метафизической „липкости“ своей же души. Воплощающие мучительный внутренний опыт (опыт, родственный гоголевскому, в такой же мере, как и подпольно-свидригайловско-бобковскому опыту Достоевского), эти стихи исключительно оригинальны, и я не знаю ни на каком языке ничего на них похожего».