пели они уже дуэтом:
Что нам друзья и враги,
Было бы сердце согрето
Жаром взаимной любви!
Но немного погодя жар взаимной любви заменялся жаром гнева, и в кровь избитая Матрена Васильевна лежала где-нибудь в углу шалаша, стоная и охая от нанесенных ей побоев.
Как только стали мы приближаться к пчельнику, так по лесу раскатился неистовый лай почуявшей нас собаки и гром цепи. Лай этот, превращавшийся иногда в какой-то вой и визг, хотя и рекомендовал пса с самой похвальной и усердной стороны, но тем не менее как-то неприятно действовал на нервы; так и казалось, что вот-вот пес этот сорвется с цепи, бросится на грудь и, повалив на землю, растерзает на части.
Иван Парфеныч встретил нас у ворот пчельниками весело кричал:
— А! очень рад!.. Прошу покорно… Вот не ожидал-то!.. Ба, и ты тоже, Михайло Михалыч… очень рад… пожалуйте…
Мы поздоровались.
— Откуда? с охоты?.. Очень рад… А где же дичь-то?.. нет дичи… Плохо, плохо! — спрашивал и отвечал одновременно развязный Иван Парфеныч и, обратясь к фельдшеру, добавил: — Я было за тобой, государь мой, посылать хотел…
— Что такое случилось? — спросил фельдшер.
— Да что, вообрази: пошла вчера Матрена в погреб, сорвалась с лестницы да головой-то прямо об кадушки… Физиономия теперь — вот какая!
И Парфеныч, подняв руки к лицу, показал размер физиономии своей супруги.
— Ну, а ты-то сам как поживаешь?
— Известно, скучно; какое уж тут на пчельнике веселье!.. Живем словно пустынники, людей не видим и что делается на белом свете не знаем…
И, беседуя таким образом, мы вошли под навес, устроенный вокруг избы, и в ту же минуту услыхали раздавшийся в избе стон:
— Ой, родимые, смертынька моя!.. ой, помогите, умираю…
— Чу! слышишь? — спросил Парфеныч.
— Это кто?
— Жена… Ты посмотри, ради господа…
— Да, может, это она так только… модничает!.. — проговорил фельдшер и засмеялся.
— Какое тут модничанье… говорю, всю физиономию вдребезги расколотила,
— Ну ладно, ладно… А ты вот что, милый человек, насчет закусочки похлопочи… есть страсть хочется!..
— Чайку разве?
— Чайку, яишенки…
— Ладно, ладно.
— А я покамест посмотрю пойду.
И оба они нырнули в избу, с тою только разницею, что фельдшер пошел к больной, а Парфеныч остался в сенях, чем-то постучал и погремел в сенях этих, обругал что-то проклятым, затем вынес стол, поставил его передо мной, вдавил в землю ножки и, убедившись, что стол не качается, снова нырнул в сени и вытащил оттуда самовар.
— Аркашка! — крикнул он, вытряхая угли. — Аркашка! где ты?
— Здесь! — отозвался звонкий детский голос из соседних кустов тальника.
— Подь сюда!
— Сейчас…
— Скорей, нужно.
— Иду, иду.
— Скорей!
И, проговорив это, Иван Парфеныч опять сбегал в сени и вынес оттуда ящик с углями и трубу от самовара. Тем временем показался из кустов Аркашка. Он был босиком, с засученными выше коленей штанишками и в ситцевой рубашонке с расстегнутым воротом. Он нес в руках ведро и, едва выбравшись из кустов на площадку пчельника, крикнул весело:
— Смотри-ка, дяденька, сколько я рыбы-то наловил!
— Много?
— Уха добрая будет. А какая рыба-то! — продолжал мальчик, входя под навес, и, усевшись на корточки, принялся вынимать из ведра трепыхавшихся серебристых окуней. — Смотри: словно один к одному…
— А ведь и правда, рыба-то дельная. Это, значит, уху сварим! После охоты-то горяченького похлебать недурно.
— Только вот ногу шибко порезал! — проговорил Аркашка и принялся рассматривать рану на ноге.
— Чем это ты ухитрился?
— Должно — раковиной…
— То-то вот, под ноги-то смотреть надо! — учил Парфеныч.
Аркашка даже засмеялся.
— Тогда, пожалуй, лбом на что-нибудь наткнешься! — проговорил он.
— Однако вот что! — проговорил Парфеныч торопливо. — Возьми-ка ведро да валяй на родник за водой… Только, смотри, проворней, на малину-то не больно засматривайся.
— Нет уж ее, малины-то; обобрали всю…
И переложив в обширную деревянную, чашку наловленную Аркашкой рыбу, Парфеныч подал ему ведро.
— Ну-ка, беги! — проговорил он. — Да сполосни, смотри, ведро-то.
— Знаю.
Мальчик взял ведро и пустился, бегом, вприпрыжку, по направлению к роднику. Точно заяц, проскакал он по площадке, уставленной ульями, и скрылся в кустах.
Читатель, конечно, догадывается, что мальчик этот тот самый Аркашка — сын Агафьи Степановны, о котором мы говорили выше.
Между тем из избы вышел и фельдшер. Ушибы Матрены Васильевны оказались по осмотру хотя и значительными, но не опасными, и потому Михаил Михайлыч, кроме холодных компрессов, ничего более не посоветовал. Иван Парфеныч, видимо, успокоился; он сбегал за холодной водой, обложил голову больной мокрыми тряпками и, совершив это, снова вернулся под навес с чайником и чашками в руках. Едва ли не больше Парфеныча обрадовался фельдшер при виде рыбы, наловленной Аркашкой. Проголодавшийся Михаил Михайлыч так умилился при мысли о предстоявшей ухе, что в ту же минуту потребовал себе ножик и отправился к ручью чистить и мыть рыбу. Едва скрылся он из виду, как в кустах послышался треск, а вслед за тем выбежал на площадку и Аркашка. Все еще с засученными штанишками, он вылетел на площадку с ведром воды и, перенося его из одной руки в другую, изгибался под тяжестью его то в ту, то в другую сторону. Лицо его было совершенно багровое, глаза горели, волосы развевались; он с трудом переводил дух, но видно было, что вся торопливость эта происходила не от утомления, а словно от какого-то волнения, которого сдержать он был не в силах. И действительно, не добежав еще до навеса, Аркашка крикнул мне на ходу:
— Дяденька! дай мне ружьеца, ради господа.
— Зачем это? — спросил я не без удивления.
— Нужно…
— Что ты, с ума, что ли, сошел! — вскрикнул Парфеныч.
— Дай, ради бога.
И, вбежав под навес, он поспешно поставил на землю ведро с водой и, подойдя ко мне, заговорил прерывающимся от волнения голосом:
— Уток диких я видел… страсть сколько!.. Там, на Долгом озере плавают… не сочтешь — сколько… И подкрасться к ним способно: все камыши да тальники… Дай, миленький…
— А ты стрелял когда-нибудь? — спросил я.
— Однова стрелял как-то!.. кузнец, ружье давал, — я в дверь и выстрелил.
— И попал?
— Попал! Ну, давай же поскорее, я не сломаю…
— Да я не за ружье боюсь, а за тебя: побежишь, упадешь и как-нибудь застрелишься, пожалуй.
Аркашка даже обиделся.
— Господи! что же я?.. Маленький, что ли? Поди, я смыслю!.. —
И он сказал это с такою уверенностью в свою смышленость и таким убедительным тоном, что я не устоял и дал ему ружье.
— Смотри же, осторожней!
Но Аркашка даже и внимания не обратил на мое предостережение и только, схватив ружье и окинув его внимательно серьезным взглядом, спросил, сдвинув брови:
— Двуствольное?
— Да.
— Как же из него стрелять-то? Тут две собачки, — за которую же тянуть-то?
— Как будешь стрелять из правого ствола, то тяни за правую.
— Так, так, так! — перебил меня Аркашка. — Эко я не сообразил чего.
И вслед за тем прибавил:
— Ну, теперь вот что, милый человек: далеко оно бьет? Как до тех кустов — хватит?
— Дальше.
— Ладно. Теперь давай мне пистончиков, а то, бывает, осечка выдет.
— Это ружье бьет без осечки.
— Ну-у! — удивился Аркашка.
— Верно.
— Ну, спасибо.
И Аркашка стремглав бросился по той же тропинке, по которой только что прибежал с ведром воды. Иван Парфеныч тем временем успел налить в самовар воды, наложил углей и принялся раздувать их каким-то старым сапогом.
— А этот не такой, как Ванятка! — проговорил я.
— Аркашка-то? — словно на лету поймал Иван Парфеныч мое замечание.
— Да.
— Этот шустрый, бедовый!.. Этого даже Ананий Иваныч, и то боится…
— Неужели?
— Ей-ей боится… Он с ним зуб за зуб. Тот слово, а этот десять!
— А все-таки дела-то их плохи! — заметил я. — Говорят, Агафья Степановна совершенно умирает. Сегодня мы встретили Анания Иваныча. Уж он и свечей и воды для омовения приготовил, так и полагал, что ночью умрет.
Ивана Парфеныча словно кто в бок кольнул.
— Подумайте! — вскрикнул он, подскочив ко мне. — И это муж своей жене называется!.. Подумайте! И как это земля носит только подобных варваров;!.. Господи, нравы-то какие у нас все еще грубые!.. Ведь страшно подумать, чего только ни делал с нею этот самый Ананий Иваныч… и это муж называется!.. Подумайте!!. Наместо того, чтобы любить и беречь жену, как самим богом повелевается, он все в зубы да в зубы!.. А ведь тоже на себе крест носит, в храм божий ходит, у исповеди и у святого причастия бывает!..
И, глубоко вздохнув, Иван Парфеныч принялся снова за самовар. Тишина была кругом невозмутимая; лес был неподвижен, словно замер он под влиянием полдневного жара, и только пчелы, носясь в раскаленном воздухе, жужжали какую-то грустную и заунывную песню, да изредка из растворенного окна избы доносились стоны и оханья Матрены Васильевны.