Судьба дала мне много возможностей проверить мою решимость и мое упорство. Овладев еще в молодости, в юности, языками немецким, французским, шведским, норвежским, итальянским, английским для радости чтения поэтов этих стран в подлиннике, я напечатал первую книгу стихов "Сборник стихотворений" в Ярославле в 1890 году. Она вызвала насмешки моих товарищей-студентов и той красивой Мелитты, во имя которой в этом же году я чуть не простился навсегда с Землей. Благословение моего вечера за это прекрасной Мелитте и моим товарищам. Когда на твою святыню посягают и близкие твои становятся твоими врагами, в душе, наделенной зачатками силы и дара, вырастает такая железная воля, вспыхивает такой неугасимый костер, что малая силочка становится мощью, а застенчивый юноша начинает впервые понимать, что значат слова "обет", "одиночество", "инок", "рыцарь", "неприкосновенность".
Один, голодая, имея нравственную опору лишь в профессоре Николае Ильиче Стороженко, который гостеприимно принимал меня и руководил моими изучениями истории европейских литератур, я перевел, а Прянишников или, точнее, П. П. Кончаловский, напечатал книгу норвежского критика Г. Иегера о Генрике Ибсене, что был тогда наибольшим моим любимцем, с его "Быть самим собой". Цензура арестовала эту книгу и сожгла. Мое начало - пожар. Что ж, хорошая рама для поэтических зорь. Н. И. Стороженко, к коему чувства мои сыновняя любовь и признательность, ибо он поистине спас меня от голода и как отец сыну бросил верный мост, выхлопотал для меня у К. Т. Солдатенкова заказ перевести "Историю скандинавской литературы" Горна-Швейцера и, несколько позднее, двухтомник "История итальянской литературы" Гаспари.
Третьим другом моих первых шагов в литературе был наш великолепный москвич, знаменитый адвокат, князь Александр Иванович Урусов. Он напечатал мой перевод "Таинственных рассказов" Эдгара По и громко восхвалял мои первые стихи, составившие книжки "Под северным небом" и "В безбрежности", когда мои первые попытки создать стих, основанный на музыке, сделавшийся к концу 90-х и началу 900-х годов общепринятым в русской поэзии, вызвал весьма дружные взрывы смеха в так называемой критике и в кругах постно умствовавших московских и петербургских интеллигентов.
Я вспоминаю ласково еще одного юного поэта тех дней (1894-1895), Валерия Брюсова. Его парадоксальность крепила и радовала мою собственную парадоксальность. Его огромная любовь к стиху и вообще художественному и умному слову меня привлекала к нему, и мы года три были друзьями-братьями.
Первые мои стихи были напечатаны в декабре или ноябре 1885 года в "Живописном обозрении". Но я кончал тогда гимназию, и классный наставник запретил мне печататься. Первое стихотворение, обратившее на имя мое внимание изрядное, был перевод поэмы Шелли "Мимоза", напечатанный в "Вестнике Европы".
Первые стихи моего "Северного неба" обусловили мое знакомство и длившуюся много лет поэтическую дружбу с Миррой Лохвицкой. Светлые следы моего чувства к ней и ее чувства ко мне ярко отобразились и в моем творчестве, и в творчестве ее. Первые мои шаги в области словесного созидания завершились моей любовью к Екатерине Алексеевне Андреевой-Бальмонт, с которой осенью 1896 года я уехал во Францию, в Испанию, в Голландию, в Англию, в Италию, где, предавшись изучению искусства и целого ряда наук, я закрепил на всю жизнь то, что было начато в тихой деревеньке пятилетним ребенком.
Мне хочется сказать для ободрения моих юных поэтических братьев, которые, конечно, где-то у меня есть, что писатель так же не может без платы за свой труд и за проявления своего дара, как Дон Кихот - не быть добрым странствующим рыцарем. Дон Кихоту приходилось, однако, не раз очень трудно в этом тернистом вопросе.
Что до меня, первую свою книгу я напечатал за свой счет, не получив за нее ничего, кроме обид, и сжег ее. Вторую книгу сожгла цензура. Первое после этого напечатанное стихотворение "Цветок" было помещено в московском журнале "Артист", и за него мне уплатили четыре рубля, извозчик же при сем случае стоил мне рубль. В этом роде гонорары мои огорчали меня долгое время.
Когда же я подумаю, что мне, на круг беря, платят ныне за мой труд и дар, я вижу, что первые мои шаги все продолжаются. Ну и что ж? Неужели соловей и жаворонок, оттого что они серые, а не красные и не бархатно-зеленые, как попугаи, пожалеют, что Небо велело им петь Солнце и Луну? Не думаю.
И еще я полагаю, что в самом серьезном и глубоком смысле мои первые шаги все продолжаются и ныне. Мы живем в Голубом Замке Неба и не помним, как мы вошли в эту жизнь, и не знаем, как выйдем. Но если Кальдерон верно сказал, что "жизнь есть сон", он очень мудро говорит устами старца в этой драме, что хорошо и что нужно даже и во сне делать добро. И утолительное добро - творить Красоту.
Ланды. 1929, 7 сентября
Пражские друзья моего поэтического творчества, весьма заинтересованные вопросами русско-чешского сближения и ценящие мои переводы из чешских поэтов, а в частности из Врхлицкого, прислали мне вырезку из журнала "Славия", статью преобширную профессора Евгения Ляцкого* "О переводах вообще и русском переводе стихов Я. Врхлицкого в частности".
Обвинения бывают справедливые и несправедливые. Несправедливо обвинение, когда обвиняющий возводит свой личный вкус и свое личное мнение в степень безусловного закона, не доказывая, что его личное есть безусловно общее. Но, если при этом обвиняющий чистосердечен, это еще малая беда. Однако обвинения бывают также добросовестные и недобросовестные, умышленно злостные. Недобросовестно обвинение, когда обвиняющий опирается в своей доказательности на явно неверные примеры и подтасовываемые данные. Пусть же судит читатель, как надо определить обвинения, взводимые г. Ляцким. Он судит меня за вольные, слишком вольные, поэтические передачи стихов иноземных поэтов, он указывает целый ряд уклонений от текстов, считая их то ошибками, то умышленными искажениями. Как пример хороших переводчиков он противопоставляет мне разных поэтов, начиная с Лермонтова. Почему забыл он начать с общепризнанного лучшего русского поэта-переводчика и поэта создателя перепевов Жуковского? Да просто потому, что это убийственный аргумент против его аргументации. Он умышленно забыл его, ибо Жуковский как раз обращался весьма часто с подлинниками совершенно свободно, и Жуковский - довод в мою пользу, а не мне во вред. Но возьмем пример, приводимый им из Лермонтова. Он приводит по-немецки знаменитое стихотворение Гейне "Сосна", приводит русскую его передачу Лермонтова и восклицает: "какое величайшее слияние… Лермонтов оказался конгениальным Гейне". Пусть же читатель вспомнит и слова Гейне и слова Лермонтова.
Ein Fichtenbaum steht eisam,
Im Norden auf kahler hoh
Ihn schl(fert; mit weisser Decke
Umh(llen ihn Eis und Schee.
Er traumt von einer Palme
Die fern im Morgenland
Einsam und schweigend trauert
Auf brennender Felsenwand.
На севере диком растет одиноко
На голой вершине сосна.
И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой, она.
И снится ей все, что в пустыне далекой,
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна, на утесе горючем,
Прекрасная пальма растет.
Я подчеркиваю те слова Лермонтова, которых в подлиннике нет. Но именно они-то и составляют всю красоту перепева Лермонтова. Если бы г. Ляцкий был последователен, он должен был бы сказать: "Неверная передача, искажение, разжижение, никуда не годный перевод". Он же восхваляет его аргументативно, но аргументация фальсифицирована. Лермонтов совершенно не конгениален с Гейне, и его перевод вольный. Но там, где Гейне говорит детски-простыми, неукрашенными, а лишь беглым рисунком означающими словами, где он говорит почти прозой, где он создает простодушную серенькую, сумеречную песенку, Лермонтов с своим могучим даром ухватывать, как барс, и вещать, как пророк Востока, создал из детской игрушки Гейне дамасский клинок. Как перевод - это и так и сяк. Как создание - это недосягаемая высота. Но ведь речь идет о переводах вообще. Итак? Почему бы, речь заведя о Лермонтове, не привести другой уничтожительный для меня пример магистерского переводческого дара Лермонтова? Как известно, он "перевел" также еще более знаменитые строки Гёте "Горные вершины". И там, где у Гёте на всех вершинах тишина, на всех высотах покой, у Лермонтова горные вершины спят во тьме ночной, то есть, вместо глубокой философской мысли, само собою разумеющаяся, нимало не выразительная описательность. И там, где у Гёте на лесных вершинах едва уловишь хоть одно дуновение, и птички заснули в лесу, у Лермонтова не пылит дорога, о которой Гёте не упоминает, и не дрожат листы. Слабо, слабо, как перевод совсем слабо, г. Ляцкий. Но так хороши "Горные вершины" Лермонтова в то же время, что, будучи русским и будучи безмерным также почитателем Гёте, я иногда считаю, что текст Гёте лучше, иногда предпочитаю текст Лермонтова.