Памятник издалека был виден, он стоял на пригорке, вокруг которого шоссе обходило плавным поворотом. Надеясь сократить путь, я свернула с шоссе и пошла напрямик, по шуршавшему вереску, через пустошь.
Через овраг в кустах протоптаны были тропинки, я пошла по одной, наугад, и она повела меня вниз, под откос. На самом дне, по песчаному ложу, неслышно бежал ручей - широкий, мелкий и быстрый.
Маленькая форель, неподвижно, как палочка, прятавшаяся у камня, стрельнула и умчалась, когда я подошла зачерпнуть пригоршней воды. Мостик через ручей был в одно бревно, с кривой жердью, за которую можно было держаться. Я перешла на ту сторону. Тут было так сумрачно, казалось, что совсем ночь надвигается.
Уже выбравшись наверх, у самой опушки зеленых зарослей я заметила желтевший увядшими ветками, лохматый и несуразный шалашик детской работы. Листья зашуршали от моего прикосновения, когда я заглянула внутрь, там висела гирлянда, сплетенная из одуванчиков, лежала кучка примятой травы, а по самой середине прорастал ствол березки.
Я села, прилегла наполовину, чтоб протиснуться внутрь, и оперлась о ствол березы.
Отсюда сквозь ветки кустов, когда они раскачивались от ветра, то открывалась вся поляна с памятником и, дальше, остановкой автобуса на шоссе, то закрывалась успокоившимися ветками.
Теперь-то я почувствовала, до чего устала, до какой томной ломоты в ногах, во всем теле, даже постонать вслух хотелось!
Детское чувство радости, что я от чего-то убежала, нарушила скучные правила, - это детское праздничное чувство во мне как-то легко сживалось с печалью. С какой-то праздничностью печали.
Я стала смотреть вверх, между верхушек деревьев. Облачков, белых и крутых, в небе было как на рисунке малыша, у которого осталось пол-листа свободных, и он пририсовал туда сколько влезло круглых облачков, больших и маленьких, пока все небо не стало поровну белым и голубым.
Усталость тела вовсе не мешает мне думать - я как-то отдельно от него сейчас. Голова свободна, и все в ней четко и ясно, как в этом детском небе.
Издалека долетел длинный, сердитый паровозный гудок, и я вскочила даже - не показалось же мне? Нет, вдалеке, по мосту, где пробегали весь день одни электрички, эти странные, хотя и привычные поезда без головы и хвоста, теперь, мелькая в переплетениях пролетов моста, выкидывая вверх клубы дыма, громадный паровоз с ревом вел за собой бесконечный состав нефтяных цистерн, им конца еще не было видно за поворотом.
Я успела еще и увидеть гудок: белый столбик пара, клокочущий на ветру. Звук нескончаемо тянулся над полем и лугом, улетая далеко вдаль, потом и столбик пара исчез, а гудок еще ревел, заполняя воздух, пока не оборвалась где-то его невидимая нить.
Есть еще на свете паровозы! А скоро про них позабудут, и никто уже не поймет, что чувствовали мы, заслышав этот хриплый, долгий и мощный крик. "Наш паровоз, вперед лети! В коммуне остановка!.." Что значил он в нашей судьбе, в моей жизни, к каким горьким и гордым разлукам звал, какой неутолимой жаждой подвига закипало от него сердце, как мы рвались за его железным, таким земным и грубым ревом, к взлету в неизведанное, к новым радужным мирам и далеким звездам!
Неужели его позабудут, а услышав где-нибудь в кинокартине, так ничего и не почувствуют?.. Как мы ничего не чувствуем, читая о бередящем душу, зовущем, роковом звуке почтового рожка или дорожного колокольчика под дугой перед дальней, опасной дорогой, разлукой?..
На шоссе, встретившись на остановке, разошлись два автобуса - в город и из города, - два двойных рубиновых огонька побежали в разные стороны, светясь в ранних весенних сумерках.
Может быть, это последние автобусы?
Все равно. У меня шалашик. Никчемный, лохматый, низенький и короткий... а все-таки какой-то приют. Не было бы шалашика, ведь не осталась бы я так спокойно сидеть на ночь глядя в чужом лесочке?
Сумеречная прохлада стала понемногу окутывать землю, только в небе все еще было празднично светло.
Я вышла на поляну, пока совсем не стемнело, посмотреть на девушку с венком и сама удивилась приливу благодарной, тихой радости - я вдруг заметила, только сейчас, какой маленький веночек она держит в руке, как будто свой собственный, вот только что снятый со своей головы.
Я все смотрю и смотрю, потому что ведь уже никогда больше ее не увижу. И как это я могла подумать уехать от нее вместе со всеми, когда могу вот побыть тут, около нее, целую ночь, обо всем подумать, и запомнить эту ночь, и все увезти с собой. Когда наступит зима, я буду помнить, как она стоит тут, думать, что снежинки запорошили ее лицо, и каменный веночек в ее руке, и кругом все в белом снегу, а новой весной, теплыми ночами луна будет светить перед ней на луг, где расцветут новые одуванчики...
Все стою перед ней. У меня даже цветка нет положить к ее подножию, да мне и не хочется цветка. Мне странно кажется - вот я стою, в конце своей жизни, точно на отчете, перед памятником, и мне нужно что-то сложить перед ним. А что я принесла? И моя долгая жизнь представляется мне маленьким узелочком, куда все завязано. И он такой тощий и маленький.
Где вы все мои сто сверкающих подвигами и великими делами жизней, к которым разбегалось сто дорог, одна прекраснее и заманчивей другой? О, если бы мне тогда, на первых шагах, злой волшебник показал ту избитую пошлую дорогу, которая оказалась моей единственной, я отшатнулась бы в ужасе и отвращении.
Но это была бы только глупая гордость моей заносчивой юности. Ну, не сбылись девяносто девять сверкающих! Да, если сбылись бы все мечты и сказки, - мир полон был бы одними прославленными летчиками, великими землепроходцами, открывателями законов физики! Где-нибудь в Греции нельзя было бы на улицу выйти, не повстречав дюжины Александров Македонских, кучи Сократов и толпы Эвклидов... Но мир полон простых людей, и где весы, чтоб взвесить цену великих и невеликих?
Я со своим узелком стою, не чувствуя себя такой уж обойденной, обманутой, виноватой.
Я жила просто, так, как все кругом жили!.. Да ведь все живут по-разному! Я была как все?.. А все такие разные... Делала, что каждый бы сделал на моем месте? Ах, да ведь и это не просто. Только кажется просто: делал, что мог? Нет. Делал ту работу. В том месте. В тот час, когда ее потребовала общая наша жизнь. Вот и все, что я, пожалуй, имею право сказать в отчет: именно ту, и как раз в том месте, где она меня застала, и в то самое время, когда она пришлась на мою долю. Я вижу, что он тощенький, мой узелок, и не стыжусь уже, не прячу его за спину, а стою без гордости и уничижения, тут, в темноте, на поляне перед маленькой статуей на могиле моего сына, у крайней точки, у предпоследней путевой отметки на долгом моем пути, и молча отвечаю на ее немые вопросы и, кажется, стараюсь оправдаться?
Я опять возвращаюсь к шалашику, ноги меня не держат от усталости, и я сажусь отдохнуть и вдруг падаю лицом в шуршащую травяную подстилку - и плачу, плачу и зову шепотом по именам их всех, моих милых, всех троих.
Совсем никак не ожидала от себя этих поздних в их детской безутешной отчаянности слез, не приготовилась я к ним и долго удержать не могу - точно они все трое где-то тут, рядом, так близко подошли ко мне, что еще немного - и можно руки к ним протянуть, и я начала в слезах, прерывисто вдыхая запах вянущей травы, засыпать от усталости, и уже во сне, или сквозь сон, смутно помню, все стало путаться, и мне как-то все спокойнее или утешительней становилось, и только одно что-то мучило, мучило, и я наконец поняла - это Борина рука с ее рубцами и шрамами на месте оторванных пальцев, и во сне мне за нее больно, эта рука мне кажется непереносимей всего остального случившегося...
Я проснулась от хлопанья дверей автобуса у остановки на шоссе и сразу привстала, вытирая лицо, - мне показалось, что уже утро и меня врасплох застали какие-то люди...
Нет, еще темно кругом. Автобус весь светится изнутри и почему-то долго стоит... много людей гуськом выходят, что-то несут, и я, кажется, начинаю узнавать их. Да это давешние музыканты. Я узнаю громоздкие футляры аккордеонов... Откуда-то приехали. Я вспоминаю, что было что-то очень много среди них скрипачей. Так и есть, они проходят один за другим в свете окон автобуса, несут свои скрипки... шесть, семь.
Поджидая друг друга, они собираются в кучу у остановки. Автобус уходит, и тогда они идут все вместе мимо памятника через поляну, где играли днем. Почти на том же месте складывают инструменты и рассаживаются в кружок на траве.
Нетрудно угадать - они играли где-то на вечере, ведь суббота сегодня, а может быть, на свадьбе? И теперь, усталые, возвращаются домой. Я слышу щелканье и чмоканье открываемых железных пивных пробок. Весь оркестр неторопливо принимается за пиво. Каждый из своей бутылки. На минуту вспыхивает огонек зажигалки, и я вижу, как тянутся руки к картузу и все туда складывают железные кружочки пробок. Чтоб не валялись тут на поляне. Мне очень хочется их поблагодарить за это. Я и благодарю. Молча. Как почти все, что я говорю теперь людям.