не ошибись, скажи громко: Ади, вот и все, Ади, и дело сделано. Он вообразил, как голос отца уже бесстрастно выговаривает «Ади, сын Йонатана» и сдержанно продолжает: «Да возрадуется отец сыну своему и мать — плоду своего чрева». Но тут распахивается пропасть тишины, такой нестерпимой тишины, от которой гудит голова, и он слышит, как отец постепенно взбирается по словам «Сохрани этого ребенка для отца его и матери, и да наречется имя его в Израиле» — и все, превратившись в слух, тянутся ближе к Эммануэлю, и сам Йонатан придвигается к нему поближе, и чувствует, как собственное тело предает его, кто-то другой завладевает его голосом, и у него вырывается слабый, трепещущий звук: «Идо, Идо». Тотчас слышится счастливый голос Эммануэля, запечатывающий и подтверждающий: «Идо, сын реб Йонатана и Алисы, да возрадуется отец сыну своему». И юркое адамово яблоко отца вдруг вспрыгнуло вверх, и вена на его шее в секунду посинела и грозилась лопнуть, но отец совладал с собой: «И мать — плоду своего чрева», и Йонатан хотел исправить: «Ади, Ади, сын реб Йонатана и Алисы», зачем он не написал имя на бумажке?
Только потом, во время медленного танца мужчин, которые пели «зара хая ве-каяма» [182], когда моѓель подозвал Йонатана и Алису, вынул изо рта маленького Идо Лехави пропитанную вином марлю и принялся объяснять, как менять ему повязки, Йонатан заметил тяжелый взгляд Алисы. На мгновение он ощутил леденящий, пробирающий до дрожи холод.
Сидя на праздничной трапезе в тесном зале при синагоге, они играли роль взволнованных родителей, тревожась от любого всхлипа младенца, благодаря каждого, кто подходил осыпать их поздравлениями. Только когда они вернулись в дом Бардахов, оставив обе пары родителей наводить порядок в зале, потому что младенца пора было кормить, а это Алиса предпочитала делать дома — только тогда разнеслись ее неизбывные рыдания и вместе с ними вопль:
— Хватит! Надоело! Мы же договорились об Ади. С чего ты вдруг сказал «Идо»? Хватит. Есть предел. Я так больше не могу. Хватит. Ты и двое твоих братьев ломаете мне жизнь!
Продолжая рыдать, она демонстративно прижала к себе своего Идо одной рукой, а второй оттолкнула Йонатана.
— Верно, мы договорились об Ади, но я ничего не мог поделать, на меня что-то нашло, я в самом деле не знаю, что случилось, и сразу хотел это исправить, но не мог так поступить — папа бы страшно обиделся.
— А как же моя обида, моей семьи и то, что ты не посчитался с нашим уговором, — все это не считается?
Она обратила на него полный ненависти взгляд и послала из глаз черных карающих ангелов [183]. Ему хотелось заплакать и упасть в ее объятия — зачем сейчас все эти разборки, пусть будет Ади, кого это волнует. Но презрение в глазах Алисы все усиливалось, и Йонатану показалось, что земля вскоре разверзнет уста свои и поглотит его [184], и ему захотелось спуститься внутрь корабля, лечь и заснуть [185]. Даже погрузиться во чрево какой-нибудь рыбы. Но вместо этого дверь раскрыла дрожащей рукой мать Алисы, и ее лицо выражало враждебность, смешанную с глубоким, неизгладимым разочарованием. Ужаснее всего было то, что она молчала, не говорила ни слова, не ругала его, как он мог так поступить после того, как они ей специально сообщили об этом только вчера, и она пригласила всех своих родственников со всей страны, даже тетю Лею, чудом пережившую войну, побывавшую в лагере для переселенных лиц, а ныне страдающую от прогрессирующей глаукомы и почти слепую — и та специально вызвала такси, чтобы из дома престарелых в Герцлии поехать в Шаарей-Ора, водитель такси ждал ее в течение всего мероприятия, тетя Лея потратила огромные деньги ради того, чтобы оказаться на обрезании первого младенца, названного именем ее брата Эдди, благословенной памяти. Господи всемогущий, как он мог?
16
Как восемь дней назад, перед ним снова во всей своей остроте встал вопрос: кому теперь позвонить. Вопрос, казалось бы, незначительный, но от ответа на него многое зависело — как и от того, например, где находиться в Йом Кипур или с кем напиться на Пурим. Словом, один банальный вопрос может быть соткан из переживаний, боли, злости и даже мазохизма.
Йонатан позвонил Мике и боязливо спросил:
— Мика, где ты? Ты мне нужен.
— Чего ты еще от меня хочешь? — неприязненно буркнул Мика. В его голосе еще звучали нотки обиды.
— Не спрашивай, — Йонатан вкратце пересказал все, произошедшее с момента обрезания.
— Ненормальная твоя Алиса, ненормальная, — Мика использовал повод напасть на женщину, которая никогда не могла скрыть своей к нему неприязни, но, увидев, что Йонатан не реагирует на его выпады, немного смягчился. — Знаешь что? Давай посидим вдвоем спокойно. Я уже в Иерусалиме, в своей комнате, занимаюсь иском против Гейбла. Помнишь этого Горена? Говорю тебе, он самый настоящий шут, постоянно требует денег, а взамен ничего не обещает. Теперь я нашел кого-то посерьезнее: Михаэля Лопеса, он сюда из Парижа приехал работать. Этот не шутки шутит.
Но у Йонатана не было сил на осмысление Мининых монологов, и он перебил:
— Ладно, созвонимся, когда я буду в Иерусалиме, — и сел на последний автобус из Шаарей-Ора.
Липкий страх ни на минуту не покидал его, и Йонатан намеренно не сопротивлялся болтанке в автобусе, чуть ли не специально ударяясь об окно. Испарину, выступавшую на ладонях, он утирал о тонкие субботние брюки, в которых был на церемонии обрезания. Оказавшись на полупустой центральной станции в Иерусалиме, он испугался еще сильнее. Ему мерещилось, что каждый находящийся на станции человек представляет для него угрозу. Чтобы поскорее прогнать страх, он набрал номер Мики:
— Я уже на станции, — произнес он неохотно, даже стыдливо: он, Йонатан Лехави, кого считали подающим надежды ученым ешивного мира, о ком все говорили с уважением, теперь полностью зависит от Мики, клинический диагноз которого включает гипоманию и биполярное расстройство [186].
— Ты говорил, что живешь в какой-то комнате? Где именно эта комната? — спросил он Мику.
— Ты что, не знаешь? — шутливо ответил Мика. — На верхнем этаже ешивы на въезде в Иерусалим, последняя комната слева, номер семьдесят один, постучи быстро