увидел голову, круглую бритую голову, отделенную от туловища человека, поклявшегося отомстить султану Улугбеку, увидел, а успокоение все не приходило. Напротив, как ни старался он отвлечься, думать о чем-то другом, бритая голова в кровавых пятнах, со своей куцей, жалкой бороденкой маячила перед ним, хоть закрывай глаза, хоть нет — все равно; а задремав, он тут же просыпался, будто нарочно будил его кто-то, стоящий у изголовья. И какие-то таинственные тени, прячась, все клубились в углах залы, и от любого шороха сердце готово было разорваться в ошеломляющем стуке.
Абдул-Латиф за эти несколько дней сильно похудел. Щеки его ввалились, глаза стали огромными, локти и плечи выпирали из-под одежды, словно острые щепки. Надо было бы позвать табибов [34], рассказать о недуге. Но этого шах-заде тоже страшился — во дворце и в столице не должны были распространяться слухи о недуге повелителя, недавно столь победоносного и крепкого… Шах-заде порой искал спасения от смятенных чувств своих в вине, но помощь вина, как водится, была минутной; проходил миг облегчения, и вслед ему еще мрачнее, чем прежде, надвигались мысли, тяжелыми осенними тучами заволакивали сознание.
Подумал однажды Абдул-Латиф и о плотских радостях, о знаменитых красавицах из гаремов отца и брата. Абдул-Латиф знал, что брат сумел раздобыть некую несравненную красавицу, газель, да и только, впрямь газель… Опустошив несколько кубков крепкого вина, он решил было убедиться, так ли она красива и… прытка, та газель. Но тут помешал сарайбон, почтительно-доложивший, что своим посещением осчастливил дворец светлейших шейх Низамиддин Хомуш.
Шейх был духовным пиром шах-заде. В борьбе против Улугбека всецело поддержал притязания старшего сына. Шейх знает все и вся — и о нем самом, и о том, что делается в Самарканде. Абдул-Латиф побаивался шейха и сейчас невольно встревожился — что скажет ему пир, зачем он пожаловал так поздно, после вечерней молитвы?
— Скажи, что жду!
Шах-заде поправил одежду, разгладил складки на груди и плечах. Придвинул золоченое кресло поближе к тронному, уселся на трон. Приосанился. Но, завидев в проеме отворенной двери высокую фигуру шейха, всю в белом — поверх зеленого бархатного халата белое покрывало, поверх остроконечной бархатной тюбетейки белоснежная чалма, — почтительно привстал. Чуть подождал в надежде, что сам шейх подойдет ближе и первым произнесет приветствие. Низамиддин Хомуш, однако, не торопился; медленно перебирая янтарные четки, испытующе смотрел на шах-заде, не отходя от порога.
Шах-заде встал, приблизился к пиру, склонился в полупоклоне, пригласил занять кресло возле трона.
Шейх не спешил. Он все сверлил взглядом своего духовного воспитанника, и красивое, удлиненно-благородное лицо наставника выражало если не прямое недовольство увиденным, то жесткую решимость исправить то, что он увидел.
Полузакрыв глаза, шейх прижал руку с четками к груди. Неторопливо произнес молитву. Затем рокочущим властным голосом задал вопрос, коего и опасался шах-заде:
— Что случилось, счастливейший из счастливейших? Или посетил тебя недуг?
— Нет, слава аллаху, все хорошо у меня, мой пир…
— Венценосцы тоже, бывает, страдают хворями.
Абдул-Латиф облегченно вздохнул. Шейх выдал ему разрешение на болезнь.
— Мучит головная боль, это верно…
— Болит голова? Просто болит или дьявол-искуситель смущает покровителя истинной веры, вносит смятение в его душу?
«Догадался! Ничто не скроется от его духовного взора».
— Если последнее, если, повторяю, смятение тревожит душу, то денно и нощно следует славить аллаха, чем и укрепишься. Смирением изгоняется сомнение! И необходимо, чтобы такое усердие, шах-заде, стало видимым всеми, стало уроком для самаркандцев, которых вероотступники много лет совращали с истинного пути.
«Осуждает, что я заперся в Кок-сарае», — подумал шах-заде. А шейх вдруг неожиданно спросил:
— Я слышал, что Саид Аббас в заточении. Зачем? Почему?
«Если б он услышал про дальнейшее, что бы сказал? А ведь услышит…»
— А затем… что он распространял всякие вредные слухи, задевающие честь раба аллаха, мой пир.
— Честь венценосца задевают слухи, распространяемые не Саидом Аббасом, а зловредными шагирдами султана-вероотступника, сын мой.
Духовный сын продолжал стоять перед наставником. Смятенный взгляд шах-заде был устремлен на спокойное лицо старца, на пальцы, сжавшие четки, на полузакрытые глаза; от благообразного лица веяло твердостью, а отнюдь не снисходительностью.
— Каких шагирдов имеет в виду светлейший шейх? Шах-заде присел наконец на краешек кресла.
— Какие слухи зловредные ни рождались бы в народе, какие бы дурные дела и беззаконные заговоры ни замышлялись… против трона… — шейх повел в сторону трона рукой в. тяжелых четках, — все это идет от тех мудрецов, что избрали нечестивый путь, мой шах-заде!.. Правильно, богоугодно было казнить султана-вероотступника, и это сделал сын мой духовный. Но бельмо на глазу осталось! Все эти ученики, что гнездятся в нечестивых медресе, в исчадии богохульства — обсерватории, — вот это бельмо!
Шейх смотрел снизу вверх на Абдул-Латифа, который сидел на тронном кресле прямо, тоже устремив взгляд в одну точку; лицо без кровинки, губы плотно сжаты, пальцы рук впились в колени.
— О, милостивый и всепрощающий шах-заде!.. Ведь надо знать, кого прощать и за что… Ведомо ли шах-заде имя Али Кушчи?
Абдул-Латиф кивнул: ведомо.
— Шайтаноподобный шагирд сошедшего с истинного пути Мухаммада Тарагая до сей поры мутит умы, грязнит чистых! До сих пор сидит в обсерватории. Ваш пир, повелитель, услышал худшую весть: сей вероотступник вывез оттуда святотатственные книги и где-то их спрятал…
— Где же?
— Ежели всепобеждающий султан не знает, как про то может знать раб аллаха? — Низамиддин Хомуш позволил себе чуть-чуть улыбнуться: незаметно, краешком губ. «Всепобеждающий султан — вот этот?..» — подумал он иронически, но взгляд его, не отрывавшийся от лица Абдул-Латифа, выражал теперь смирение перед величием повелителя.
Льстивые слова пришлись по нраву шах-заде. Шейх продолжал:
— И еще одна весть, шах-заде: из казны эмира Тимура — да воздаст всевышний должное великому воителю за веру истинных мусульман! — из казны прадеда твоего пропали сокровища… Верно ли это?
Шах-заде кивнул: верно.
— Так вот, знай, шах-заде, султан-вероотступник отдал их своему нечестивому шагирду! Гордец Али Кушчи, сказывают, спрятал их в том самом гнезде богохульства — в обсерватории. Знают о том два человека. Один — прежний шагирд Мухаммада Тарагая мавляна Мухиддин. Раскаялся сей ученый. Смиренно признал пагубность прежнего пути и снова встал на истинный… Он жертва… А второй — раб божий дервиш Давулбек… Пожелаешь, пошлю его к тебе, послушным и преданным будет рабом.
— Осчастливите меня этим, мой пир!
Шейх уперся в подлокотники кресла, поднялся… Выражение твердости, решимости сменилось на лице его выражением отцовской ласковости, благорасположения.
Шейх был очень, очень доволен беседой. Ну, разве можно было бы представить себе что-нибудь подобное раньше, при Мирзе Улугбеке? Улугбек просто не дослушал бы шейха, начал