Соснягин помолчал, глянул сбоку на Веру, сторожко и востро, и спросил тревожно:
– А что это такое, Вера, Иглуша болтает? Я, признаться, что-то не совсем понимаю. Какие-то грибы, какой-то золотой, и все такое, вообще, несуразное. Не понимаю, знаешь ли.
– И понимать-то нечего, – спокойно сказала Вера.
И рассказала очень подробно, ничего не пропуская, ничему не стараясь дать какого-нибудь смягчающего неискреннего объяснения, все о грибах и о гореловском золотом. Память у нее была молодая, цепкая да крепкая; даже все слова свои и чужие запомнила Вера совсем точно и пересказала их. Говорила гораздо подробнее и даже охотнее, чем матери. Так добросовестно рассказывала, что не пропускала даже подробностей, к существу рассказа мало относящихся, если они почему-нибудь всплывали в ее памяти. Соснягин слушал внимательно, молча и только покачивал головою. Видно было, что рассказ смущает и тревожит его. В изредка бросаемых им на Веру взглядах иногда пробегали ревнивые огоньки. Но он ни словом не прервал длинный Верин рассказ. Когда она кончила, он помолчал еще немного, закурил папиросу и сказал негромко:
– Не нравится мне это, Вера. О змеином гнезде – это ты им верно сказала, а все же лучше бы от них подальше. И вообще от них, и от Горелова в особенности. Он, видишь ли ты, за неимением более важных дел, влюбляется в виде занятия и особенным уважением к нравственности не отличается.
Вера смотрела перед собою строгими большими глазами. Сказала сурово:
– Хоть бы одно змеиное гнездо разорить.
Потом, мечтательно вглядываясь вдаль, она заговорила тихим, густым, как золотой звон, голосом:
– Надобно, чтобы фабрика Милочке отошла, а Милочка ее нам передаст, всем рабочим.
– Ну, что ж одна фабрика! – возразил Соснягин. – Все фабрики и заводы отобрать надобно, а этого без цузаменбруха не сделаешь. А от твоей Милочки нашему брату ничего, кроме филантропии, не дождаться. Филантропии нам не надобно, а все, что нам требуется, мы возьмем сами. Ну, а что касается грибов этих заказанных…
– Конечно, – сказала Вера улыбаясь, – я ему носить грибы не стану.
Соснягин повеселел, и глаза его опять стали ласковыми.
47
Когда Вера и Соснягин вернулись в горницу, там уже покончили с делами и оживленно разговаривали на более общие темы. Малицын говорил:
– А почему бы его и не разрушить совсем, современное-то государство? Оно держится только насилием. Ограбить одних, отдать другим – вот его дело.
Карпунина, сдержанно улыбаясь и покачивая головою, отвечала:
– Батюшка, Сергей Афанасьевич, да мы-то сами тоже хороши, нечего сказать, охулки на руку не положим. Вот тут недалеко в деревне живет Иван Гаврилович Разин, тоже из ваших, московских, человек добрый и умный, всякого добру научит, и уж вот истинно-то его назвать можно другом народа, а его кругом обворовали.
С усмешечкою, неожиданно недоброю, Малицын сказал:
– Знаю я его, господина Разина! Юродствует Христа ради. Опрощение, непротивление и тому подобные сладости. Нам такие не надобны. Если бы их слушать, недалеко бы мы ушли и люди в нашей стране были бы еще более приниженными, чем теперь. А что у него воруют, так это потому, что современный режим развращает народ. Вы ведь и по своему опыту знаете, как здесь эксплуатируют рабочих.
– Да, – сказал Соснягин, – кстати, вы, Анна Борисовна, слышали, что замышляет наш уважаемый инженер Шубников?
– А мне-то что за дело до того, что он замышляет? – отвечала Карпунина с оттенком досады в голосе.
– Самая последняя новость, – продолжал Соснягин язвительным тоном, – заметили вы, что число поденщиков и поденщиц у нас увеличивается?
– Всегда были поденщики и поденщицы, – сказала Карпунина, – когда больше, когда меньше. Смотря по работе.
– Всегда были, к сожалению, это верно, – с сухою, колючею усмешечкою говорил Соснягин, – хотя и всегда было бы лучше, если бы их было поменьше. А теперь он вот что придумал, инженер Шубников: из поденщиков в рабочие по возможности не переводить, число рабочих постоянных всеми правдами и неправдами уменьшить, и все затем, чтобы не заводить при больнице второго врача, на его жалованье выгадать. Не Бог знает какой расчет, а все-таки в хозяйской кассе лишние гроши останутся. Загребале хоть один чужой грош, и тот хорош.
Вера спросила недоверчиво:
– Откуда ты это знаешь, Глеб?
Соснягин сухо ответил:
– Сорока на хвосте принесла. Вообще, видна птица по полету. И это так только я сказал, как черту для характеристики сих господ.
Малицын постучал пальцами по столу и многозначительно сказал:
– Перевертней пуще всего остерегайтесь. Пролетариату и капиталисты даже не такие злые враги, как эти господа хорошие, интеллигенты.
«А сам-то кто? – подумала Вера. – Тоже господинчик хороший и тоже не наш брат».
48
Милочка торопливо, точно спасаясь от погони, взбежала к себе, заперла дверь на ключ, бросилась на постель, зарылась пылающим лицом в подушки. Ей было нестерпимо стыдно, и от этого лицо ее горело, и ей казалось, что краска стыда разливается по всему ее телу.
Опять эта ужасная, внезапная, вульгарная вспыльчивость! Видно, никогда Милочка не научится управлять собою, владеть своими чувствами и страстями. Даже вспомнить мучительно о том, что произошло. Унизиться до этой нелепой, отвратительной драки! Какой позор! Смотрел и глумился Николай, и видел это противный Шубников, – видел и не мог догадаться стать между ними! Хоть бы затем, чтобы защитить свою невесту.
Кто-то постучался в дверь тремя тихими, осторожными, но четкими ударами. Милочка судорожно вскинулась с постели и, с ужасом глядя на затворенную дверь, закричала пронзительно:
– Я не могу, у меня мигрень, я не хочу есть, я не сойду. Оставьте меня, я сама позвоню.
Тихий старческий голос ответил:
– Слушаю, Людмила Ивановна.
Милочка быстро подбежала к двери и, не открывая, спросила вполголоса, губами почти прижавшись к дверному створу:
– Яков Степанович, милый, это – вы?
– Это – я, – так же тихо ответил старый лакей.
Милочка шептала:
– Яков Степанович, миленький, придите ко мне попозже, пожалуйста, очень прошу. Душа моя замутилась, придите непременно.
– Хорошо, приду, – отвечал спокойный, тихий голос. – А сейчас ничего принести не позволите?
– Нет, нет, ничего, – зашептала Милочка. – А что сегодня на обед?
Яков Степанович отвечал обстоятельно:
– Рекомендовал бы все-таки скушать хоть немного консоме и кусочек баранины жареной. Барашек прямо изумительный и приготовлен несравненно. Насчет рыбы особенно похвалить сегодня не могу, – весьма ординарное блюдо, приготовлено без всякого воображения. Зелень же весьма бы посоветовал, спаржа первоклассная, соус превосходный. Также и каштаны с битыми сливками, хотя и весьма обыкновенное сладкое, но сегодня высокого качества. Прикажете?
Милочка помолчала. Вздохнула. Сказала:
– Да уж пришлите, Яков Степанович. Да баранины выберите кусочек не самый маленький, – я проголодалась.
И Милочка вдруг заплакала. Старый лакей что-то ответил. Милочка не расслышала из-за слез, – и в коридоре послышались его удаляющиеся шаги.
Пока девушка накрывала стол, придвинув его к Милочкиной постели, и потом приносила и уносила блюда, Милочка ложилась лицом к стене. Но пообедала она с большим аппетитом. Когда девушка принесла кофе, Милочка спросила:
– Может быть, найдется еще немножко каштанов?
Девушка тихо ответила:
– Да я на всякий случай уж принесла, барышня. Знаю, что ваши любимые.
После обеда Милочка почувствовала себя почти спокойною и почти правою. Она вышла на свой балкон, уютный, неширокий, с высокою, мелко-сквозистою изгородью, села в уголке в плетеное кресло, положила голову на сложенные на плоском верху изгороди руки и стала смотреть на Волгу. Над Волгою стлался легкий туман, и потому закат казался дивным сновидением. Долина смиренная волжская опять предстала Милочке страною блаженных. Матово-мглистый туман иногда словно поблескивал крохотными, влажными, серебристыми искорками. С Волги слышна была внятная, грустная тишина, похожая на далекий колокольный звон. Деревья и кусты в саду были тепло обласканы и убаюканы этою нежною, бесконечно-легкою пеленою. Милочка чувствовала себя прощенною и доброю.
Изменчивые настроения пробегали в Милочкиной душе. Ей самой были непонятны эти колебания ее души, эти переходы от нежности к злости и то более глубокое душевное волнение, которое совершалось в ней. Может быть, то, что случилось, было только следствием ее постоянного стремления быть всегда искреннею? Но ведь эта чаемая искренность имеет все же два образа бытия, подчиняясь одному или другому требованию: выражать то чувство, которое имеешь, или не выражать того чувства, которого в душе нет; быть откровенною или быть только правдивою. Не злоупотребляет ли она своею откровенностью?