И обернувшийся Протопопов, со всем раскаянием, заискиванием и надеждой, произнёс почти невозможное, никто ещё так не выражался:
– Ваше превосходительство! Отдаю себя в ваше распоряжение.
Да отроду не слышали! да не готовы были услышать такое его уши! Но и это же – отчасти умягчило его сердце. Хотя он так драматически звонко объявил, что слышали за дверью и все в густом коридоре:
– Бывший! министр! внутренних! дел! От имени! Исполнительного! Комитета! – (непонятно было, думского или советского) – объявляю! вас! арестованным!
На крик стали толпиться за дверью и даже внутрь. Никто этого облезлого барина не приметил, а он оказался самый главный враг, чо ль?
Арестованным? Протопопов, счастливо облегчаясь, будто этого только и ждал, и желал! – имел однако безтактность подшагнуть к Керенскому и пытался сказать ему что-то конфиденциально.
Но безпорочно недоступный Керенский отклонил недостойного властным движением узкой руки – и ею же взмахнул само собой появившемуся конвою, указывая вести.
И, двинувшись вперёд, той же рукой трагически помавая, восклицал к толпе:
– Не прикасаться к этому человеку!
Коли б он не кричал – никто б того барина и не подумал трогать, а тут уже и руки сами вытягивались, время такое – укажи, кого рвать. Вот-вот на темя ему могла опуститься рука или приклад.
Протопопов бросал отчаянные взгляды, вымаливая себе откуда-нибудь спасение.
Может и пожалели.
Как прокажённого, как ведомого на казнь или ещё что худшее, с ружьями наперевес, повели этого, в шубе съёженного, – и толпа расступилась, отдавая его на расправу несомненную.
Так и шли, через Екатерининский наискось, а потом коридором до министерского павильона, и сквозь пару преображенских часовых.
И только за последней дверью Керенский, уже не так вопленно, голосом уменьшенным, но всё ещё неподкупно строго объявил прапорщику Знаменскому:
– Господин караульный офицер! Бывший министр внутренних дел желает сделать мне какое-то секретное сообщение. Потрудитесь провести его в отдельную комнату.
И сам снисходительно прошёл туда же.
Протопопов, пережив спасение от толпы, с горячечно благодарными глазами за самую малую тень покровительства, повторял так пришедшееся:
– Вот, ваше превосходительство… вот…
И совал Керенскому какой-то ключ.
Он так был нервически потрясён, слова не выговаривались чётко, – Керенский не сразу понял, что этот ключ – от ящика письменного стола в министерском доме на Фонтанке. А в том ящике найдётся другой ключ, уже от несгораемого шкафа. А в том шкафу в газету завёрнуты 50 тысяч рублей, принадлежащие графу Татищеву.
– Зачем же там его деньги?
Протопопов даже извивался плечами, так ему было стыдно. Речь вернулась к нему, он говорил быстро и сбивчиво.
Собственно, это уже деньги не графа, а министерства внутренних дел. Они принесены в вознаграждение за некоторую поблажку. Но Протопопов, разумеется, не взял себе ни копейки. А так и было решено, что деньги эти пойдут на помощь семье убитого Распутина.
А теперь Протопопов жертвует их новой власти.
Режим и узники министерского павильона.Подхватистый преображенский унтер Фёдор Круглов, самозваный начальник караулов по Таврическому, быстро сообразил, что ни один из постов его, часто сминаемых толпою, не имеет такого значения, как этот – у входа во временную тюрьму бывших министров.
Никогда Круглов не служил тюремщиком, вряд ли сидел и сам, но по наклонности быстро усвоил, может быть, слышанное урывком, и сегодня с утра, когда стало подбывать высокопоставленных арестантов, он толково применял тюремные правила: должны были все арестованные быть обысканы и всё из карманов отнято; должны были все арестованные целосуточно сидеть на стульях и в креслах, а не лежать на диванах (которых и не могло на всех хватить). И никто из них не мог встать пройтись, расправить ноги, пока не будет дана, в день раз или два, общая для того команда. И не подходить к окнам, иначе из сада будет стрелять часовой. Чтоб сообщить о своих потребностях, должен был арестант поднять руку и молча её держать.
Несколько раз приходил сюда Керенский как главный шеф арестного дома. Он же объявил и порядок всеобщего гробового молчания: не должны были арестованные разговаривать между собой, даже обмениваться самым незначащим, а только отвечать на вопросы караула и должностных лиц.
Для уследки за всем тем по комнатам у стен расставлены были вооружённые солдаты. (На эти посты, по ротозейности их, добровольцы всё время находились.) Сам же унтер Круглов, отрываясь от других постов, всё чаще и чаще приходил сюда и прохаживался тут, вокруг сидящих, удивляясь судьбе, вознесшей его надо всеми вельможами.
И Керенский так был им доволен, что властно положил свою лёгкую руку ему на погон:
– Пришейте себе четвёртую нашивку, я вам добавляю!
И хотя во всей русской армии ничего подобного не было – четвёртой унтер-офицерской лычки, Круглов сообразил, что это сильно его возвышает, – и к вечеру она была вырезана и пришита, удивляя сидящих тут генералов.
У Круглова были углубистые глаза и лаистый голос, он обрывал попытки говорить или просить. И когда кто-то из обслуги обратился к сидящим «господа», он окрикнул: «Не господа, а арестанты!»
Чем сильней давать перевес, тем крепче будет новая власть.
И вот в этом одноэтажном павильоне, сбоку пристроенном ко дворцу, так и предназначенном для министров в перерывах думских заседаний, теперь собирались – частью министры последних правительств, частью разные сановники или видные деятели (иногда по случайному капризу обстоятельств или мстительности своих врагов). Большей частью они пришли сюда одетые тщательно, в крахмале и отутюженности, они вообще не одевались иначе. Некоторые из них, самые важные, попали за овальный стол в зале министерских заседаний – как будто для важного заседания.
И они – всё имели в голове, без бумаг, для такого обсуждения. Тут было три премьер-министра, и много долголетних министров, и все они не раз писали весьма рассудительные докладные своему Государю и делали всеподданнейшие доклады – со значительным пониманием государственных проблем, гораздо более высоким, чем их обвиняли в Государственной Думе. И все они держали в памяти череду государственных дел, осуществлённые и упущенные возможности за много лет, – и так лучше многих членов Думы могли оценить всё происходящее, утешая или растравляя друг друга. Все вместе они держали в голове ещё цельный образ и смысл государственной России, – но обречены были никому его не передать, и самый обмен мнениями был им запрещён.
За соединительным коридором гудело многотысячное солдатское море, невообразимо перемешивались лица, – тут люди одного слоя и тона были посажены каждый как бы в невидимую одиночную клетку – травить самого себя собственным бедственным жребием. В этой неподвижной затёклости и молчанке вокруг общего большого стола государственные соображения в их головах были затмены и утеснены собственной бедой. И всего-то они могли ждать только – как бы им поесть, да разрешили бы ночью не сидеть, а прилечь, хоть и в этой одежде, хоть и мучение не менять одежды на ночь.
Сперва через окна вливался ярко-солнечный день, потом он перешёл в пасмурный, даже со снегом. Однажды сильно стреляли близ дворца, так что металась надежда на освобождение. Но кончилось ничем. И вот потянулся изнурительный долгий вечер при лампах.
Самого последнего ненавидимого правительства, которое только что было свергнуто, как раз почти и не было: ни Беляева; ни Протопопова, которого, роя землю, искала вся столица, а числили уже в Царском; ни Риттиха, ни Раева; ни Покровского, ни Кригер-Войновского, ни Григоровича, – к трём последним благоволило общественное мнение, а главные разыскиватели на арест были студенты. Сидел тут только князь Голицын, столь же недоуменно-неуместный здесь, как и недавно во главе правительства; да стареющий эпикуреец Добровольский, наиболее комфортабельно попавший под арест: сам позвонил о сдаче из итальянского посольства, и Родзянко прислал за ним автомобиль; да более всех виновный Рейн, несостоявшийся министр здравоохранения, запрещённого Думой; да позже привели Шаховского, Барка и Кульчицкого.
Зато были два предыдущих премьера – 77-летний хладнокровный Горемыкин с опущенно-разведенными бакенбардами, не упустивший прихватить с собой и коробку сигар, сокращавших ему тут время. (А привели его, навесив для глумления поверх шубы цепь Андрея Первозванного.) И 70-летний Штюрмер с помятой вялой бородой и дрожащей челюстью. Зато было несколько заместителей министров – иногда случайных, иногда известных твёрдыми убеждениями. Зато памятливое общественное мнение выхватило сюда, вдобавок к Щегловитову, – врача Дубровина, председателя Союза Русского Народа, и нескольких видных правых из Государственного Совета – Ширинского-Шихматова, Стишинского. (А митрополита Питирима, как он расслабился и заболел у самых дверей, так и не довели, отпустили.) Обман Хабалова не помог, арестовали и его. Несколько чинов градоначальства, во главе с Балком. Злополучный хлебный уполномоченный Вейс. Попался и Курлов, никак не ожидавший себе ареста и застигнутый дома утром, – сидел вот, низкорослый, с прищуренным одним глазом и сигарой в углу рта. Несколько генералов, начальник Военно-медицинской Академии, начальник военно-учебных заведений да начальник военно-морского корпуса вице-адмирал Карцев, да адмирал Гирс, да начальник управления железных дорог. А остальные – мельче, незначительней, и не все уже принимались в этот павильон, отводили их на второй этаж.