Гроб уже запаяли, разнимать его на более годящиеся для транспортировки узлы и детали представлялось слишком сложным, едва ли возможным вообще, и они, Яшкины приятели, ввосьмером тащили с шестнадцатого этажа по узкой лестничной клетке это сверхтяжелое, громоздкое сооружение. Предусмотренную на всякий пожарный случай лестницу архитекторы вынесли куда-то практически вовне двухлифтового, новой планировки дома, и попасть на нее, узкую настолько, что едва позволяла расходиться и ничем не нагруженным двоим, удалось лишь довольно сложным, изобилующим углами и бедным светом путем, после чего, собственно, и начались главные мучения. Поэтому вообразить, как перекатывается внутри ящика Яшкино маленькое, при жизни едва доходившее до Арсениева подбородка тело, как колотится об обитые материей стенки его красивая голова с лысиною, которую всегда хотелось назвать не лысиною, а высоким лбом, и с аккуратною шкиперскою бородкой, нашлось Арсению время только тогда, когда, с горем пополам, прах все же вынесли из подъезда и погрузили в сумрачные недра автофургона, а тот двинулся к багажному двору Киевского вокзала, с которого бывшему Яшке предстояло совершить последнее путешествие в Одессу, к невменяемым от горя родителям, пережившим единственного сына, и водвориться в земле, что сорок пять лет назад его породила. Обратно в квартиру, где устраивалось импровизированное, в складчину подобие поминок, Арсений поднимался в конечно же заработавшем грузовом лифте.
Кроме Тамары, официальной вдовы, за столом сидела и вдова неофициальная: женщина, которую Яшка в своих стихах называл Венус. Их роман тянулся уже много лет, Тамара о нем не то знала, не то предпочитала не знать, а где-то за неделю до смерти Яшка, не предполагающий, что ему пришла пора завязывать с жизнью вообще, сказал Арсению: вс°! С жизнью на два фронта пора завязывать. Регина (Яшкина дочь) уже большая. И прочел стихи, оставшиеся в памяти такими строчками:
Венус, моя сероглазая Венус,
больше не скажешь мне: дай, я разденусь...
С Яшкою, которого тогда несло к сорока, Арсений познакомился на ЛИТО несколько лет назад, в период выхода из глубокой потенциальной ямы, куда усадила его история с Нонною, и вкус к бытию он обретал через стихи, секрет сложения которых - из-за вдруг подаренной сверхъестественной легкости пера, - ему казалось, он как раз постиг и которые прямо-таки валились из него: по пяти на дню. Люди в то время интересовали Арсения лишь постольку, поскольку способны были трепетно выслушивать и восторженно оценивать его опусы, и поэтому он, увидев незнакомого человека, первым делом постарался затащить того на кухню, чтобы, задав для приличия несколько вопросов: как, мол, звать; чем занимается; пишет ли вообще и если да - что? - приступить к собственному литературному бенефису. С повышенным достоинством, присущим некоторым низкорослым людям, Яшка ответил, что он: Яков; врач; пишет; стихи, - и бестактно воспользовался сделанным Арсением из одной вежливости предложением что-нибудь прочесть.
Что-нибудь оказалось некоротким стихотворением, и за его звуками возникла бескрайняя заснеженная равнина, посреди которой, задрав голову к Богу, стоит одетый в белый халат человечек, под чьим ножом только что умер ребенок. Стихотворение сильно подействовало на Арсения, и он - чуть ли не впервые в жизни раздумав читать показавшиеся вдруг бледными и выдуманными свои - проникся к маленькому еврею глубоким, замешенным на зависти уважением. О том, что кухонное стихотворение было у Яшки лучшим, что прочие, желчные или сентиментальные, трактующие либо невыносимость жизни здесь, либо счастье обретения Родины там, да переводы из советско-еврейской поэзии - куда слабее, Арсений узнал позже, когда между ним и Яковом установились достаточно тесные отношения.
К сорока четырем годам Яшкина жизнь начала понемногу налаживаться: пятнадцатилетнее ожидание в семиметровой коммунальной клетушке принесло очень приличную, с паркетом и двумя лоджиями, двухкомнатную квартиру, куда Арсений поднимался сейчас на грузовом лифте, обсуждая с Яшей горбатым сексуальные способности юмориста Кутяева; рублями скопленные деньги - дешевенький, много раз подержанный, едва ли не Яшкин ровесник ?москвич-401?, что был годом каторжного сверхурочного труда приведен в состояние относительной авто-мобильности; наконец, в серии ?Голоса молодых? издательства ?Молодая гвардия? замаячил сборник переводов с еврейского. В сорок же пять Яшка умер от сердечного приступа. Смерть в таких обстоятельствах могла показаться в зависимости от точки зрения или комической (добиться того, к чему всю жизнь стремился, и на тебе - умереть!) или счастливою (умереть на гребне сбывшихся чаяний, не успев нырнуть вниз, в непременное разочарование), но обе эти точки зрения остались бы посторонними, не учитывающими, что урегулирование проблем поверхностных (квартира, машина, сборник) только усугубило проблемы глубинные, метафизические, поставило Яшку с ним лицом к лицу, так сказать - фронтально.
Положим, проблема Венус, не разрешись она финалом с двумя вдовами на поминках, все равно так или иначе сошла бы на нет, разумеется - в пользу Тамары, ибо Яшка всегда относился к законной жене с легким трепетом - она в полтора раза превышала его ростом, была русской и, главное, являлась матерью любимой Яшкиной двенадцатилетней Регины, нервной, дерганой девочки, которая подавала надежды превзойти родителей в мере отпущенного ей таланта, а соответственно - и в силе сопутствующих ему страданий. Вторая же проблема, неразрешимая... вторая проблема была проблемою Родины.
Уже несколько лет Яшка мечтал уехать в Израиль, вот именно не в Штаты, не в Италию, а в Израиль, - уехать совсем не ради легкой жизни, которой ни для себя, ни для Регины (о Тамаре он все же думал в последнюю очередь) и не ждал, а ради некоего метафизического ощущения воссоединения со своим незнакомым народом, ради счастья - как Якову казалось - созидания Отчизны. Ему, пожалуй, удалось бы преодолеть инерцию привычного быта, если бы не внезапная, неожиданная преграда, оказавшаяся не по его зубам: дочка ехать категорически отказалась. Я, говорила детским голоском, останусь здесь из-за русской половинки моей крови, а когда соотечественники распнут меня за еврейскую, я постараюсь обратить свою гибель во славу твоего, папочка, народа. Что распнут, Регина не сомневалась ни капельки, и переубедить ее не получалось ничем. То есть обстоятельства, которые разрешились для Якова смертью, выходили сложнее, чем по светскому знакомству с Яковом можно было предположить.
Тамара, позволявшая себе при жизни мужа достаточно свободное поведение (Арсению точно было известно во всяком случае о ее романе с Пэдиком), превратилась в удивительно скорбную и целомудренную вдову: мужа после его смерти она полюбила куда сильнее и вернее, чем любила до, потому, надо полагать, что мертвых вообще любить много легче и красиво. Не имеющая в жилах ни капли иудейской крови и всегда вполне равнодушная к мужниным планам, которые просто не принимала всерьез, теперь Тамара с головою ушла в сионизм: активно изучала иврит, обложилась со всех сторон справочниками об Израиле и книгами с параллельными текстами: Торой, Песнью Песней, Псалмами, чем-то там еще. Весь мир замкнулся для Тамары на этих книгах и проблемах, замкнулся настолько, что выходить за этот круг, а тем более эмигрировать куда-то она, разумеется, не собиралась: ей это не приходило в голову.
Время от времени - вот как сегодня, например, - Тамара предоставляла свою осиротевшую квартиру для очередного ЛИТО, но отнюдь не потому, что ЛИТО сохранило для нее, пописывавшей прежде кое-что в рифму, былой интерес, - этими собраниями, так же как надгробьем, справленным на выручку от ?москвича?, или заказанным знакомому художнику портретом мужа вдова почти религиозно служила его памяти.
В Арсениевом кармане лежала записная книжка ?СОВЭКСПОРТЛЕСа? потертая, разошедшаяся по переплету, переполненная записями. В принципе ее давно пора было выбросить, перенеся в новую наиболее существенное, которого, впрочем, набралось бы не так и много, или закинуть в самый дальний угол самого нижнего ящика стола, - но при особенно бережном отношении книжка могла не развалиться окончательно еще месяц-другой, много - полгода. Книжка эта, подаренная Яшкою за неделю до смерти, почему-то показалась вдруг, на зыбком, гудящем лифтовом пути, подобной самой Арсениевой о друге памяти.
Это ж мало, сказал, обдумав как следует Арсениево предложение, Яша горбатый, чтобы Кутяев мне ее одолжил. Нужно, чтобы она захотела пойти со мною. Вот с ним они почему-то все хотят, а со мною... Потому что у тебя горб, собрался было сказать Арсений, но не сказал. И потому что ты старше Кутяева вдвое. И потому еще, что ты ужасный зануда! Тут вопрос не столько практический, сколько философский... продолжал зудеть Яша.
Когда кабина остановилась, распахнув широченную дверь на объединяющую четыре квартиры площадку, Арсений ясно, словно в бреду, увидел, как пятьюдесятью метрами ниже световой зайчик вскочил в последнюю клеточку и на неопределенное время в ней замер.