- Какой же интерес заставлять меня мучиться? - стонал я.
- Зато какой эффект, - возразила она. - Это была лучшая шутка вечера. Я думала, ты упадешь в обморок, такое было у тебя лицо! Но ты держался молодцом.
- Какое у меня было лицо?
- Сам знаешь какое.
- Не знаю.
- Какое бывает у мужчины, когда он не выпьет.
- Значит, трагическое!
- Ну, если это трагедия!
- А что же это? - простонал я.
- А это уже, мой дружок, комедия...
- И то, что наблевали в машине?
- А вот это серьезно. Но я берусь убрать.
А все-таки лучшая шутка произошла этой ночью, подумалось. Когда я застрял в лифте. И, лучше чем сама жизнь, не умеет шутить никто. И какое у меня сейчас лицо, можно себе лишь представить.
Я не стал наливать в колпачок, надоело. Я отхлебнул прямо из горла: "Герман, привет". А второй глоток - за шутников и за шутниц! Хоть в древние времена говорили иначе: "шутиха".
Когда-то на моей свадьбе нам, новобрачным, подарили складную байдарку, наполненную всякими другими подарками, и Герман описал это в стихах:
Разгорелась печка жарко в старом клубе, у реки,
Вносят легкую байдарку жениховские дружки,
Вносят бережно подарок, россыпь яблоков по дну,
И вино различных марок поднимает на волну...
Заканчивалось оно довольно бойко:
И жених не хлещет водку, пьет румынское вино,
Я б женился, дайте лодку! Сыпьте яблоки на дно!
Он и в самом деле потом, непробиваемый холостяк, по моему примеру, женился, хоть лодку ему и не дарили... Звали ее Катя - длинные волосы и заливистый такой голос, дома в застолье она с удовольствием пела русские песни. Но Германа она не любила. Это было заметно сразу. При всех костила его, особенно за то, что не умеет зарабатывать, а от стихов его никакого прока...
И жених не хлещет водку, пьет румынское вино...
Мы встретились в Переделкине в нелегкий для нас обоих час, и я отчего-то спросил:
- Герман, я вспомнил почему-то твои стихи, посвященные свадьбе... А почему вино - румынское?
- А шут его знает, - отвечал. - Мне показалось, что ты пил румынское вино... Ребята внесли тогда эту лодку на своих плечах, все были поражены, а в ней даже два спортивных костю-ма и посуда, и яблоки, и вино...
- А ты... Ты какое пил?
- Не помню. - сознался он. - А разве не румынское? Теперь я задумался.
- Может, болгарское? Или венгерское?
- Если ты настаиваешь, я заменю, - сказал он. И прочел вслух: - "И жених не хлещет водку, пьет венгерское вино..."
- Нет, румынское все-таки лучше, - согласился я. - Звучит по-другому. А водку, ты прав, я тогда еще не пил... Ну, то есть не хлестал... Это потом...
- После развода?
- Да. Я несколько лет по чужим домам скитался. С Библией и пишущей машинкой, все, что я взял из дома.
Ну, еще иконы. А вот на антресолях в бывшей квартире я заложил вино, в честь детей - Ивана и Дашки, - четыре бутылки, привезенные из Крыма, с датой их рождения. Хотелось, понимаешь, соблюсти традицию, ну, как в лучших старинных домах. Ты ведь помнишь, я об огромном столе мечтал... Как у тестя с тещей... Стол, а кругом чтобы дети, внуки, даже правнуки пусть... И я всех их угощаю... И такая радость, что они вокруг меня... А тут недавно бывшую жену встретил на улице, спрашиваю: вино-то, мол, цело? Которое на антресолях... Его бы достать, когда им по восемнадцать будет! Она лишь рукой махнула:
- Иван как-то остался на воскресенье дома, я уезжала, и пригласил дружков... Возвраща-юсь, а они все, что было, осушили и заодно твои памятные бутылки...
- Коллекционные! - воскликнул с досадой я. - Им же больше пятнадцати лет!
- Они пропустили за галстук и не заметили, - произнесла со смешком жена.
- Но там ведь и Дашкино вино?
- И золотой корень... Лекарство стояло... И его... Такая теперь, оказывается, традиция.
- Так ты, говоришь, румынское пили? - спросил я Германа.
- Не помню, - отвечал он. - Но пилось хорошо. Мороз за сорок... Аж сосны трещат... И Падун рядом... И вносят байдарку...
- Может, теперь "русской" дернем? - перебил я. И мы пошли в комнату и разлили из моего корыта.
- Ну? За детей? За внуков? За байдарку? За то вино, которое поднимает на волну? - предложил я. - У тебя сынка-то зовут Максим? Ты его хоть видишь?
Он не ответил и предложил:
- Хочешь, я пошевелю ушами?
- А шейку куриную ты мне не хочешь предложить?
Он удивился, спросил:
- А ты и шейку разлюбил?
- А еще кого?
- Да нет, я просто...
- Да уж шейку мне никто не предлагает.
- А я "моржом" заделался, в проруби купаюсь, - сказал вдруг он.
Мы еще добавили по пятьдесят граммов и закусили яблоком. И разошлись. Он ушел в свою комнату, а я в свою.
Я жил в крошечной комнатушке под номером восемь в коттедже на втором этаже, где покон-чил с собой, привязавшись ремнем к спинке кровати, известный по кино поэт и драматург Генна-дий Шпаликов.
"А не повеситься ли?" - подумалось вдруг.
Пора бы выпить и за свое собственное здоровье, так подумалось. Я приладился было к круг-ленькой бутылочке, задирая голову, поднял вверх глаза и чуть не поперхнулся. В лифте не было потолка, а был, как бы поточней сказать, некий амфитеатр, в котором из-за барьеров, в золоте и красном бархате, смотрели на меня рогатые зрители. Не знаю почему, только я не испугался.
- Вот так и живем, - произнес вслух, так чтобы они слышали. - Одни страдают, а другие себе из того, значит, театр... устроили... Значит, интересно, да? Как человек в угол сам себя загнал да еще изображает, будто ему все это приятно...
Влажные собачьи носы и волосатые острые уши напряглись, пытаясь меня уловить.
- Ничего себе подвальчик: то кошки с мышами, или алкоголики, или прости господи... Теперь еще эти... - завершил я свою мысль. И поскольку реакции не последовало, я добавил миролюбиво: - Ну, как вы насчет того, чтобы клюкнуть?
Черти завздыхали, хрипло прикашливая, но никто мохнатого копыта к бутылке не протянул.
- Ну, тогда идите к черту! - посоветовал я.
И тут они с легким шорохом испарились, оставив странный запах гари.
Я же, придя в себя, увидел тусклую лампочку, обшарпанные стены и себя в уголке, где, судя по всему, меня догнал короткий сон.
Но вот только запах гари и странное чувство, что за мной наблюдают.
"Ну, что ж, - подумалось. - Таков этот мир, что никуда без слежки, и черти тут не худший зритель, бывает и пострашней".
- Так за чертей, что ли! - спросил я, глотнув горячего. - Смотри, смотри, это мы, Господи!
МЫ ЭТО, ГОСПОДИ!
(Мы)
Переделкино - это страна, вселенная, мир... Где бродят по аллеям алкоголики и поэты (иногда это одно и то же), где кладбище, игрушечная церковка на взгорье, могила Пастернака, дачи генералов, адмиралов, валютчиков и бывших секретарей Союза писателей; где живой ключ чистой воды, где елки и сосны, где, сотрясая воздух, планируют самолеты, идущие на посадку; где в названиях переулков уживаются тени великих и ничтожеств; где легенды и мифы соседствуют с грустной памятью живых, где старомодный, приходящий в упадок Дом творчества, соединявший во все времена несоединимое: творцов, тунеядцев, мелкую шушеру, стукачей, алкашей, честолю-бивых провинциалов, блядушек всех мастей и несчастных пенсионеров.
И тех, кто потерялся, потерял место в жизни: семью, жилье, надежду - и вынужден скита-ться и проживать здесь на милости сердобольных литфондовских баб, протянуть время, и зажи-вить раны, и восстать к новой жизни...
Или повеситься...
Там и я отирался в мои не лучшие и довольно поздние годы, когда не стало ни дома, ни семьи. Было так глухо на душе, что уходил я в лес и кричал от одиночества.
Известно, что сказки особенно любят - среди взрослых - солдатики и заключенные. Бывшие детдомовцы тоже. Им недодано детства, и они компенсируют его чтением сказок.
Как-то досталось сидеть за одним столом со сказочником Александром Шаровым. Он во всем был сказочник: писал сказки, сочинил книгу о Сказочниках, да и сам он был одним из них, длинный, нескладный, и - пьющий. Выпивал он тихо, никому не мешая, но при этом мог на следующий день с виноватой улыбкой к вам подойти и спросить: "Простите, я вчера был... Как бы не в себе... Я вам, простите, вчера не помешал?" Это постоянное чувство вины преследовало его даже в снах. Один снился чаще других, он как-то рассказал нам, что ему снится, будто его хоронят и выносят на тесную межэтажную площадку гроб, но не могут никак развернуть, и ему так мучи-тельна эта процедура и потуги рабочих, что он вылезает из своего ящика и начинает им помогать...
Больше всего он боялся противоалкогольных лечебниц.
- Вы не представляете, - медленно и почти пугливо произносил он, и глаза его, прекрас-ные, чистые, сумрачно темнели. - Вы не представляете, Толя, как это страшно, когда вас запира-ют на ключ...
Еще он писал трагические рассказы о заключенных. Однажды он осмелился их нам прочи-тать. Я говорю, осмелился, потому что он уважал чужое время и особенно чужой покой, и для него было большим, почти непреодолимым препятствием отвлечь даже близко знакомых людей, ради своей персоны.