безднам, то к небесам. Не скажу ничего вам в утешение по поводу сотворившего сей мир, есть ли он, нет ли его, ибо свидетель лишь самому себе, а ему – нет, и его никогда не видел. Черта тоже не видал никогда, в смысле том, чтоб лохматого, на козла похожего, с кисточкой пятачком, не видал. В людях видел, случалось мне, ну так этот черт – человек.
Дело в том, товарищи… Я – бессмертен.
Вопросы ваши законные к этому сообщению предупрежу, скажу сразу же. Лекарств никаких, средств по омоложению, как и средств от смертоносных случайностей, гриппов, опухолей злокачественных, и прочих холер – не знаю.
Перемен, по моим наблюдениям, в вас не будет. Ибо был человек сперва подобен обликом обезьяньему, стал подобен обликом Божьему, а и все такая же, как со дня творения, тварь мелкая, жадная, дрянь и сволочь. Жизнь бесценная, за копейку. Уж не знаю, воскресал ли Спаситель за вас, не присутствовал, но умер-то за вас и от вас, это – точно.
Много раз умирал и я сам, но как видите – все не умер. Убивал себя, проклинал, от любви безответной было пару раз на моем веку, было так, что в огне горел, не сгорел, и в воде тонул, но всплываю. Попадал на Потешную улицу. Там невесело, как и нигде, товарищи, среди вас. Был и счастлив. Любила меня любимая, детки были. Все они старели потом на моих глазах, кто какой уходили смертью. Иногда даже думалось – самому бы взамен, а однако же, как видите, передумал.
Пожирали вы, пожираете, пожирать вы будете. Вера ваша находится где-то между убежденностью вашей в бессмертии (хоть и не за что вам его, и не надо) и желанием справедливости где-то там, за чертой вашей низости, вашей подлости, вашей глупости, вашей грязи. Бездну просите рассудить, а она, меж тем, вас всех еще со дня творения рассудила, и ложащийся во гроб золотой так же беден, как нищ во сырой земле. Как убитый червям достанется, так и тот достанется, кто убил.
И пока, живя мечтой о бессмертии, согласны вы со мною ролями меняться в вечности, стараниями вашими обеспечено мне мое.
С благодарностью,
Черт
Вижу: что бы я ни писал, а жизнь меня перепишет. Привожу наброски с нее мои, ибо здесь писала она, а я списывал.
Ф.М. Булкин
– У-у-у-у-у, – тихонечко заводит, – у-у-у-у-у-у, – забирает сильней, отчаянней: – У-у-у-у-у-у-у-у!..
Прохожие озираются, он орет, захлебывается, она психует, тянет за варежку, варежка на резиночке, бычок на веревочке. Стыдно, скажут, подумают все, что за мать? мать их, господи! Холодно-то как, скользко, мерзко… Проклятый февраль, пропади он пропадом, чертовы сумки, яйца бы не побить, он упирается, не идет, что ему надо? Что?! Что он орет? Какая муха его? Господи помилуй, да когда же все это кон…
Но все только начинается, и уже ничего не слышно, что она думает, так он орет. Она наконец останавливается, опускается рядом на корточки:
– Что случилось, а? Что ревешь? – Слезы ручьями, фонтанами, как у клоуна, и нос как у клоуна, бесплатное представление, елки-палки…
– У-у-у-у-у… у-у-у-у-у-у-у… – На всю улицу.
– Не реви! – Она встряхивает его, встряхивает его, он на секунду замолкает и снова:
– У-у-у… У-у-у-у-у-у-у-у-у-у…
– Не реви, не реви же ты, не…
– У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у…
– Скажешь ты? Скажешь, нет, что случилось?!
– У-у-у-у-у… у-у-у-у-у… у-у-у… – Он всхлипывает, ртом хватает стеклянный воздух, прерывает вой, разделяет: – У… У-у-у-у-у… пал.
– Упал? – ошеломленно спрашивает она. Но ведь он когда еще упал? Там еще упал, у аптеки… Она думала, заревет, но нет, поднялся, потопал за ней, и не пискнул ведь даже. Это что же, только сейчас дошло?
– Ну и что? – растерянно спрашивает она. – Больно тебе? Больно тебе, да? Где? Где, покажи?!
Но показать, где больно, не может, не снаружи больно – внутри! И в глазах такое горе, обида великая…
Упал.
Ни за что упал. Ни за что!
* * *
– Пойди сюда. Иди сюда, я кому сказала?
Пришел. Коленочки в складочку, палец в рот, вот-вот заревет…
– Это что такое? Что это такое, я тебя спрашиваю? Вот это, а? Что такое вот это, вот это вот?
«МАМА» – процарапал чем-то на новенькой табуретке, процарапал, что не сотрешь, написал на обоях фломастером, идиот, дрянь такой, вредитель…
* * *
– А старушка та, наверное, умерла…
– Какая старушка?
– Да тут сидела, помнишь, всегда, на лавочке?
– А, ну да…
– А теперь хоть сумки есть где поставить.
* * *
В первый день он запомнил море, огромное, в половину неба, без обратной, той стороны земли, дядька с трубкой и маской плавал далеко и краба поймал, все столпились, смотрели краба. Разобрали по шкафам чемоданы, ему досталась тумбочка у окна, море не было видно, а только какие-то развалины или стройку. Шторы были зеленые, телевизор показывал Первый канал. Папа в шахматы свои с каким-то тоже бородатым на пляже играл, у того была жена очень толстая, в соломенной шляпе. У мамы сразу же на солнце обгорел нос, и купальник ей не шел, они спросили, где у них тут и что, после ужина ходили на рынок, купили купальник, который шел, папе разливного вина и очень много черешни. Посидели в кафе, и ели шашлык, потом еще и мороженое, мама сказала, что они транжиры.
Во второй день, после обеда, когда самая жара и нельзя загорать, он пошел обследовать территорию санатория. Под тентом – теннисные столы, но все заняты, да и играть ему было не с кем. Он сказал потом папе про эти столы, но папа сказал: «Давай потом». Втроем поиграли в карты.
На третий день он опять забрел к тем столам, думал, если будет свободный, то добежать за папой. Столы были заняты, как вчера, но там стояла девочка, видно было, что ей тоже очень хочется поиграть, и тоже не с кем, и он решился, подошел к ней и предложил, она обрадовалась, согласилась. Он сказал, что он из Москвы. «А ты?» Она ответила: «Катя», – а откуда, он не запомнил.
Стол освободился, но оба совсем не умели играть, и все время воро́нили мячик, он отлетал, отлетал, а потом целых тридцать раз отбить получилось. Потом мячик отлетел, закатился под чужой стол, они оба побежали за ним, и под столом треснулись лбами в искры. Потом мама с папой его позвали на пляж, он