«Тут ли Кириллов?» – мелькнуло у нее почему-то в голове. Но вместо Кириллова она вдруг увидала близко лицо Звягина – и оно поразило ее еще не виданным выражением угрюмой, почти страшной, злости. Вряд ли он думал, что она его видит. В зале шептались. Какая-то дама вдруг встала и ушла.
Валентина подошла ближе, раскрыла книгу и начала очень просто:
Смерть – дщерью тьмы не назову я
И, раболепною мечтой
Гробовый остов ей даруя,
Не ополчу ее косой.
О, дочь верховного эфира!
О, светозарная краса!
В руке твоей – олива мира,
А не губящая коса.
Когда возникнул мир цветущий
Из равновесья диких сил, –
В твое храненье Всемогущий
Его устройство поручил.
И ты летаешь над твореньем,
Согласье прям его лия.
И в нем прохладным дуновеньем
Смиряя буйство бытия.
. . . . . . . . . . . . . . .
Дружится праведной тобою
Людей недружная судьба.
Ласкаешь тою же рукою
Ты властелина и раба.
Начиная, Валентина думала, что у нее не хватит голоса. Но голос пришел. И она, увлекаясь неизъяснимой прелестью стихов, говорила их сильно, со страстью, как будто это были ее собственные слова. Никогда мысль о смерти не страшила ее. Она с детства не вспоминала о смерти без глубокой душевной нежности и твердости, точно эта мысль жила вместе с нею. И никакими словами это странное чувство, столь противоречивое ее характеру, не могла она выразить лучше, чем спокойным и властным стихотворением Баратынского.
И она кончила:
Недоуменье, принужденье –
Условье смутных наших дней;
Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей!
Она невольно подняла руку, и черное крыло опять взволновалось. Валентина была очень красива – и это дало ей аплодисменты генералов и офицеров; но стихотворенье не понравилось, показалось диким. На лицах дам было недоумение, даже испуг. Валентина, быстро поклонившись, ушла. Ее пытались вызвать, но она не показалась больше. Перед глазами у нее стояло побледневшее лицо Звягина, страшное, озаренное неумолимой мыслью, – таким она видела его, когда говорила последние слова. Ей было приятно, что чтение действует, но что-то в этом лице отталкивало и пугало ее.
«Слава Богу, кончено», – подумала она с облегчением.
Ей вообще стало легче. И глупую влюбленность к Двое-курову она почти победила. Она перестала его ненавидеть, какое-то добродушие явилось, и это был отличный знак. Влюбленность именно приходила тогда, когда ей кто-нибудь был особенно противен, когда вся лучшая часть существа отвертывалась. Мысль, что это может случиться – слишком нелепа, и потому соблазнительна. Говорят, что один человек, возвращаясь от той, которая сделалась его невестой, и чувствуя себя на вершине счастья, подумал, когда проходил по мосту: «А какой был бы предел нелепости, если бы я теперь, в самую счастливую минуту моей жизни, вдруг взял, да и утопился?» Этого было достаточно. Он остановился. Потом переждал прохожих и – бросился в воду. Ничто так не соблазнительно, как предел.
Вечер кончался. M-ll Роше не имела большого успеха. Она читала слишком странно, слишком трагично, кричала и стонала. Изысканные дамы не любят сильных ощущений. В заключение должен был что-то прочесть маленький, скромный поэт, совсем не из общества, приглашенный по ошибке. Но поэт очень волновался и радовался. Никто его не видел и не замечал. В старом, узковатом фраке, в темном уголку артистической комнаты, он все твердил шепотом, захлебываясь, стихи по книжке, лежавшей у него на коленях. Он не подходил к столу, не пил ни холодного чаю, ни марсалы, – которую, впрочем, в корне истребил хорошенький правовед, – четыре часа мучился, волновался и твердил. Наконец, совсем поздно (вечер затянулся) о нем вспомнили. Поэт встал, радостный, умиленный, почти без сил. Он вышел на эстраду и стал читать. То, что он читал, было немного длинно и вдохновенно. Но напрасно он возвышал голос: в зале, вероятно, не слышен был бы и рупор. Дамы-патронессы, кавалергарды, чиновники, генералы – все сразу потянулись вон. У них не было злого намерения. Они просто решили, что для пользы идиотов и старух пожертвовали достаточно времени. И так была нестерпимая скука с этой литературой. Статья Заворского прочитана. В зале душно. A la longue[33], Баратынский довольно скучен.
И дамы шумели платьями, говорили во весь голос, шли, останавливались, переговаривались со знакомыми – и проходили. Сквозь этот веселый гул голосов и смех вдруг прорывались порой слова Баратынского, выкрикиваемые поэтом. Но они тотчас же были заглушены новым шумом и щебетаньем освобожденных дам. Говорят, что в крестьянской семье замолкает перебранка, когда старший читает предобеденную молитву. Но, вероятно, воспитание дам-патронесс иное, чем жен Сидора, Луки и Терентия.
Поэт так и не кончил своих строф. Когда он вернулся в артистическую комнату с книгой в дрожащих руках, на глазах у него были слезы.
Хорошенький правовед, странно улыбаясь, раскланивался с Валентиной.
– Вы едете? Уже едете? – тянул он. – Позвольте, позвольте! Вам непременно нужно пойти проститься с maman. Мы пойдем искать maman.
«Твоей maman следовало бы прийти проститься со мной», – в злобе подумала Валентина, отыскивая шарф.
Но мальчик не отставал.
– Позвольте вашу руку. Maman будет в отчаянии. Валентина рассеянно положила руку на рукав его мундира.
Но в сенях она вдруг заметила, что он жмет руку и берет ее другой рукой. Валентина в недоумении отшатнулась. Но правовед не унывал. И при входе в длинный ряд комнат, где были гости, Валентина с ужасом убедилась, что стройный правоведик до неприличия пьян. Он водил кругом тупыми глазами и повторял нараспев: «Maman, maman, maman!» Ливрейные лакеи у дверей слушали этот дикий напев с невозмутимой серьезностью.
Гости разбились на кружки хороших знакомых и так весело и беззаботно болтали, что никто бы не поверил, что они целый вечер терпели Баратынского. Дохлый кавалергард уже извивался около красавицы с вырезом на груди, Двоекуров тоже был тут и щеголял изысканностью манер.
Валентина не знала, что ей делать. По счастью, она увидала невдалеке графиню, председательницу общества попечительства о вечных идиотах. Графиня рассеянно обернула свое лицо, полное и свежее, как у здоровой коровницы, к Валентине. Узнав ее, она поблагодарила с любезностью и даже пригласила когда-нибудь ее к себе, на что Валентина, удивленная полнотой бесцеремонности, ничего не ответила.
Она спешила, не глядя по сторонам, к выходу.
Правовед нетвердо шел за ней и громко говорил:
– Я вам сам привезу программу… Вы забыли программу… Я непременно сам…
Валентина изо всех сил ускоряла шаги, не глядя, завернулась в ротонду – и успокоилась только на привычных подушках своей кареты, колеса которой заскрипели по снегу.
Шум и какой-то противный туман стояли в голове Валентины. Она невольно вздохнула и сказала громко:
– Слава тебе, Господи! Кончился этот бред!
XIII
В тусклые окна без занавесей лился свет зимнего дня, вероятно когда-то солнечного, но теперь уже умирающего. Большая комната с белыми, выштукатуренными стенами, выпуклые, надоевшие карты Азии и Европы у дверей, с желтыми материками и непомерно синими морями, черная доска с пыльным налетом мела и нестертой геометрической фигурой, а в воздухе тот особенный запах лака, легкой сырости, сильно накалившейся круглой печки, спрятанной колбасы, растрепанных листов учебника – запах, который бывает только в классе и всю жизнь потом имеет силу напоминать даже старым людям далекое время юношества. Здесь еще слегка примешивался аромат незамысловатых духов, потому что за партами сидели ученицы, а не ученики, и притом ученицы большие – взрослые барышни. Это было педагогическое отделение частной гимназии Поклевской.
Госпожа Поклевская гордилась своим педагогическим отделением и называла его «мои курсы». Преподавателями она щеголяла, у нее были два настоящих профессора, а историю литературы долгое время читал совсем, правда, выживший из ума от старости, но тоже самый настоящий писатель. Когда старичок внезапно умер, Поклевская пришла в крайнее затруднение, но, к счастью, случай ее свел со Звягиным. Он писал стихи и критические очерки. Имел связи с литературой. И вообще показался г-же Поклевской во всех отношениях пригодным для преподавания барышням истории литературы.
Успех превзошел ожидания. Звягин сразу отбросил всякие книжки и уроки и принялся, как на курсах, читать настоящие лекции. Все нашли, что лекции его необыкновенно увлекательны, а сам он преинтересный. Аудитория Звягина выросла, а он, сам упиваясь своей удачей, говорил каждый раз все нежнее и красивее.