С больной головой, разбитый и мрачный, он трясся в телеге и чувствовал в груди мерзкий, горький осадок после четырёхдневного кутежа. Представляя себе, как жена встретит его и запоёт: «Что, батюшка, снова сорвался с цепи-то?» и начнёт говорить о летах, седой бороде, детях, стыде, о своей несчастной жизни, — Тихон Павлович сжимался и озлобленно плевал на дорогу, глухо бормоча:
— Н-ну и жизнь!..
— Что вы-с? — спрашивал его возница, словоохотливый «Пантелей со станции», именовавшийся так в отличие от другого Пантелея — «пришлого».
— Ничего, ничего! Вези, знай! — сердито ворчал Тихон Павлович.
— Ага! Это бывает: думает, думает человек и заговорит сам с собой вслух. Бывает это от многих дум, ежели… — не унимался возница.
— Помалкивай себе! — обрывал его Тихон Павлович.
— Что ж! Можно и помолчать… — соглашался Пантелей и через несколько времени вновь заговаривал.
Хмурая ночь окутала всю степь тяжёлым мраком, и в небе неподвижно стояли ещё серые облака. В одном месте их было белесоватое, странное пятно — это луна хотела пробиться сквозь тучи и не могла. Приехали к плотине.
— Стой! — сказал Тихон Павлович, вышел из телеги и посмотрел кругом. Шагах в сорока от него тёмной, угловатой кучей рисовался во мраке ночи хутор; справа, рядом с ним — запруда. Тёмная вода в ней была неподвижна и страшила этой неподвижностью. Всё кругом было так тихо и жутко. Густо одетые тенью ивы на плотине стояли прямо, строго и сурово. Где-то падали капли… Вдруг на запруду налетел ветер из рощи; вода испуганно всколыхнулась, и раздался тихий, жалобный плеск… И деревья, стряхивая сон, тоже зашумели.
Тихон Павлович посмотрел, как вода, тронутая ветром, снова засыпала, успокаиваясь постепенно, но ещё пока покрытая мелкой рябью и точно дрожавшая, посмотрел, глубоко вздохнул и пошёл к хутору, глухо бормоча:
— Жизнь… Колебание одно только… рябь.
Но его не успокаивало это, и, чувствуя себя виноватым пред всеми и пред самим собой, он остановился, взял в руки бороду, дёрнул себя за неё, качнул головой и громко произнёс:
— Старый ты чорт, Тишка!..
— Что-с? — откликнулся из мрака «Пантелей со станции».
— Ничего, пшёл ты…
Где-то петухи пропели.
Толпа рабочих-крючников расположилась у железнодорожной насыпи, в ожидании, когда им подадут вагоны для разгрузки, и, лениво перебрасываясь односложными замечаниями, скучала.
Лица утомлены, в поту и грязи, позы вялые, разговор не клеится, большинство полудремлет, забросив руки за голову… Издали, с выставки и из гостиниц, до них доносятся бойкие звуки бравурной музыки, глухой шум голосов, шипение струй фонтана, с другой стороны от них с грохотом и пронзительным свистом носятся взад и вперёд паровозы.
— Скучища… — замечает колосс с рыжей бородой, в студенческой фуражке…
— А ты вон слушай — музыка, — позёвывая, советует ему рябой, коренастый товарищ.
— Веселятся люди… которые имеют время на этот предмет, — сентенциозно говорит пожилой мужичок с лысиной и лицом суздальского типа…
Пауза. Солнце то спрячется в облако, то снова выглядывает, и рабочих то и дело одевает тень. Гул музыки несётся всё задорней, и грохот паровозов точно гаснет в нём…
— Ишь как заяривают, — с улыбкой зависти говорит молодой круглолицый парень…
— Поди-ка туда да и спляши им под музыку-то. Авось тебе дадут…
— В шею… — доканчивает бородач речь лысого.
Некоторые из толпы хохочут.
— Это самое их веселье не нашего характеру… не понимаемое, значит, нам, — кивая головой на выставку, говорит рябой и коренастый рабочий. — Нам бы вот ежели Мирон кузницу представил, это бы очень нашему брату приятно, — доканчивает он.
— Могу! В рот те кол с сучками! — раздаётся из толпы, и этот весёлый возглас сразу навевает на неё оживление… Все сдвигаются около кривого, вихрастого мужичонки с морщинистым лицом и с редкой, кустиком, растительностью на шее, подбородке и щеках…
— Ну-ка, Мироша, разыграй! — поощряют его, улыбаясь и немножко заискивая пред ним. Он уселся на корточки в центре толпы, с любопытством окружившей его сплошным кольцом, взял в руку горсть песку, поднёс кулак ко рту и визгливо крикнул:
— Кую! Бум!
Из его горсти вылетела струйка песку.
— Лум! Пш-ши! Бум! Трр…
Он дул в свой кулак углом рта, из кулака вылетал в виде искр песок, другой рукой он колотил себя по выпяченному животу. Раздавались гулкие удары, лицо его вздрагивало, глаз сверкал, ноги отбивали по земле частую дробь. Он весь содрогался и подёргивался, точно в пляске святого Витта, и то басом кричал: «Бум! Ох!», то шипел, кривя лицо.
А из кулака во все стороны летели струйки песку, и живот звучал, как барабан. Издали неслась мечтательная мелодия вальса. Лёгкие, ласкающие душу звуки плыли в воздухе и таяли.
Мирон делал такой удивительно разнообразный шум — он шипел, высвистывал, гулко ударял себя в грудь и живот — целая какофония самых странных звуков… Шипело железо, погружаемое в воду, искры трещали, падали глухие удары молота… курился дымок… Пот выступил на лбу артиста…
— Бум! Кую! Ш-ш-ш!.. Всё!
— Вагоны подали!
Смеясь, толпа рабочих, оживлённая, с пробуждённой энергией, пошла выгружать товары.
Мирон торжествовал, сверкая своим глазом…
Издали всё плыли тихие звуки мелодии вальса.
Мальчонка, лет семи, давно уже вертелся у лотка торговца разной мелочью — гребёнками, щёточками, мылом, портмоне. Торговец был занят продажей кошелька каким-то двум парням, с озабоченными лицами рассматривавшим вещь. Они, недоверчиво слушая убедительные речи торговца, поочерёдно то ковыряли пальцами замок кошелька, то, подняв его к носу, рассматривали на свет, потом клали его на лоток и твёрдо говорили:
— Сорок копеек!
Они как-то копировали друг друга — один до подробностей повторял движения другого и все его ужимки. Торговец с негодованием говорил им:
— Сорок? Э-эх вы! Да он мне самому стоит шесть гривен! Ну погоди, — удерживал он их, — пятьдесят пять — желаете?
— Сорок копеек! — монотонно повторяли покупатели. И снова начинался торг.
Но как ни занят был торговец — высокий рыжий человек, с плутоватыми глазами и с цепкими пальцами в густой шерсти на суставах, — он одним глазом упорно следил за всеми движениями мальчика. Около лотка, следя за торгом, стояло, кроме парней, ещё человека три, и мальчик, вертясь меж ними, тоже следил за продавцом. Он был босой, в грязной и рваной рубашке, без пояса, в штанах, которые когда-то были плисовыми, а теперь казались сшитыми из мешка, на его рябом, загорелом и чумазом лице сверкали исподлобья серые, бойкие глазёнки, и блеск их был жаден…
— Ну, ин сорок пять! — решительно махнув рукой, сказал один из покупателей.
— Сорок пять! — как эхо повторил его товарищ, и оба они с ожиданием в глазах уставились на продавца. Тот криво усмехнулся и жалобно заговорил:
— Ребята, али мне в убыток торговать? Чай, я тоже ем, пью, жену, детей имею, — должен я копейку нажить, али нет?
— Как хошь! — сказали покупатели и двинулись прочь от лотка. За ними пошли и зрители.
Воспользовавшись этим движением, мальчишка согнулся, нырнул между двумя парнями, моментально вытянул вперёд руку, схватил с лотка кусок мыла и… опрокинулся назад, на землю.
— Ага, сынок! — торжествуя сказал торговец, держа его за ногу и таща по земле к себе.
Он схватил его снизу из-под лотка, и теперь мальчишка, извиваясь, как уж, упирался в мостовую руками и, болтая свободной ногой, с испуганным красным лицом ехал на животе под лоток. Вот рыжий мужик поймал и другую его ногу, дёрнув мальчика к себе, — причём тот ударился подбородком о камень мостовой — и, наконец, мальчик очутился лицом к лицу с ним.
Стоя между его колен, крепко сжатый ими и цепкими пальцами рыжего мужика, лежавшими у него на плечах, мальчик сосал разбитую губу и, сплёвывая в сторону кровь и слюну, покорно ждал, опустив руки по длине туловища и положив их ладони на колено торговца.
Тот, с удовольствием в больших тёмных глазах, с оскаленными улыбкой зубами, сверкавшими из густой рыжей бороды, осматривал мальчишку и молчал, очевидно, придумывая наказание для вора.
У вора же неровно вздымалась маленькая грудь и вздрагивали плечи… А на рябом лице его были отражены испуг, и тоска, и ожидание…
— Н-ну… — начал торговец, хмуря брови и стискивая зубы, — и что же я теперь с тобой сделаю, а?
Мальчик повёл плечом.
— В острог мне тебя запрятать или рвачку дать? Выбирай… что тебе по вкусу…
— Прости, дяденька, — тоскливо сказал вор.
— Про-ости-ить? Скажи на милость! Ишь ты! Как же так, сынок, я тебя могу простить? Ты, вор, украл у меня товару. Значит, следовает тебя упечь в тюрьму. А ежели я тебя, одного вора, прощу, другой — другого простит, — кто тогда в тюрьме сидеть будет, скажи, а?