Он слегка, как полагается, с сипотцой, и его обладатель, по-видимому, белорус. Он поет так: "молтшание..."
Что-то вроде современного романса. Чуть лукавящий укор вполне сознающей себя кротости, побеждающей, как известно, любую лютость.
И Чупахин слушает из салона поющего под гитару христианина, надо полагать, и не умеет определиться до определенности: нравится ему или нет. "Если молтшание лутше слов по-твоему, - думает он, - чего б тебе тогда и не помалкивать об этом?"
Однако, сюрпризом для него, в дело вступает второй голос, женский. Роскошно-могучее оперное меццо-сопрано. Смиряя себя в пользу первого, этот второй, женский, блескуче струится строго в параллель мелодической его тропе, терпит, вытерпливает, елико возможно, плен, а затем, заскучав в неволе, упадает вниз, уходит в сторону, дальше и, наконец, послушный артистическому упоению, взлетает в жаворонковую, непосильную более никому высоту...
* * *
Всё глубже и глубже проникали
мы в сердце тьмы.
Промеж гаражом и станцией есть, как упоминалось, небольшой деревянный тамбурок.
Вечерами Чупахин любил покурить здесь в одиночку, размышляя под сурдинку, куда, скажем, полетят зимовать ласточки, насвивавшие себе гнезда под крышею гаража, был ли у Коли Колодея метафизический истинный слух и что лучше - восторг любви или свобода непривязанности...
И вот стоял, покуривал, стряхивая пепелок в консервную банку, а боковая, запертая обычно дверь с улицы отворилась, распахнулась и из синеющих дождевых сумерек вошла, входит... она, незнакомка Красный фонендоскоп, женщина грез, "имеющая соответственное строение".
"Боже мой, она!.."
У Чупахина ёкает, сжимается сердце. Он ошеломлен.
И, не узнавая - откуда бы? - она, тем не менее, приветливо кивает белому халату? - складывает, отряхивает небольшой черный зонт и, дабы не задеть мокрым плащом, обминает его и, овеяв благоуханьем волос, духов и наружной свежести, исчезает за ведущей в здание дверью.
На выпукло-светящемся лбу (запечатлевается в нем) корона прозрачных дождевых бисеринок.
Всего-то - благожелательный кивок, запахи, внезапность. Однако до утра, до самого конца смены, ему достаточно и сей малости, чтобы сомнамбулически кружить по опустелым коридорам и лестницам станции, тыкаться без ясной цели в чайную, к водителям и в диспетчерскую, чтобы самому, без приказов диспетчера (Варвары Силовны) бросаться с ведром и шваброй к прибывающим с вызовов машинам, а на одном собственном - "производственная травма на кондитерской фабрике" - на руках оттащить к машине пятипудовую пострадавшую молодуху.
- Во дает! - восхитился инно Филиппыч от простой души. - Это ж мужчина! Шварцнэгр!
- Меня, - дрогнула в свою очередь голосом пострадавшая на производстве, - еще никто никогда на руках не носил...
- Будут! - заверил, переводя дыхание, ощутимо поглупевший Чупахин. Лиха беда начало!
Возвысил обманом, иначе говоря.
И доигрался он, докружился до того, что дремавшая калачиком в диспетчерском кресле Варвара Силовна пророкотала из-за оргстеклянной перегородки:
- Вы ба, господин санитар, шли спать-почивать добром, а не мотались тута, как таракан на сковородке!
И чуткий на обиду Чупахин ничуть но оскорбился справедливыми словами. Как вся четвертая смена, он душой уважал Варвару Силовну за отношение к делу, а в эту cомнительную свою минуту так просто-напросто и любил.
* * *
Перестают привлекать циничность,
скептицизм и насмешка, и хочется
более музыкальной жизни...
Итак, в существовании метафизического слуха Чупахин, возможно, и сомневался еще, зато в осуществлении глубинных желаний он уверился и убедился давно: во втором классе, когда при очередной из пересадок за парту к нему посадили "одну девочку".
И не в том была штука, что девочка проплакала тогда два урока и учительница, сжалившись, отсадила ее обратно, и не в том, что был он те уроки счастлив пронзительно и великолепно, а затем огорчен. Он сделал открытие: когда по-настоящему хочешь - сбывается. На радость ли, на беду, но непременно... Едва ли не всегда.
Потом, в дальнейшем, это лишь подтверждалось от раза к разу.
И вот прошло столько лет, и он был поражен, обескуражен, но вовсе не удивился, когда спустя неделю от той встречи в тамбуре его перевели во врачебную бригаду.
По неизвестной (а ему - более чем!) причине из второй смены в четвертую к ним перешла Любовь Владимировна Иконникова, отныне, как сказала Варвара Силовна, его шефиня, его, Чупахина, врач.
* * *
Что за демон свирепый прыжком
наскочил на твою несчастливую долю?
Женщина социальный работник заходит сюда раз в неделю, обычно так, а сегодня стучит, а он не откликается... Сперва она слышала шорохи, ей показалось, а потом "перестало".
Ей, соцработнице, активно сочувствует, вторя, сосед - складный нестарый мужичок в роскошном матросском тельнике.
- Совершенно верно, - подтверждает он то и дело, - совершенно верно! Молчит как рыба об лед.
Любовь Владимировна (Л.В. отныне) переводит внимающие серо-зеленые глаза с одной на другого. Без милиции вскрывать запертое жилище не полагается, но время, пожалуй, дорого, и, поколебавшись с минутку, она на свой личный риск разрешающе кивает морячку. Что ж, давай, дескать, Балтика, - действуй!
Через мгновенья в руках у того материализуется топор, дверь отжимается от косяка, и Чупахин несильно тумкает в нее плечом.
Гуськом - и первою Л. В. - они вступают с опаской в пустоватую полутьму берлоги одинокого мужчины.
У противоположной стены, под зашторенным вглухую окошком, стоит и раскачивается вперед-назад на четвереньках истощенный до скелетного предела человек. Мятые штаны спущены у него на колени, лоб упирается в пол, а узенький с запавшими ягодицами зад белесовато отсвечивает в едва сочащемся сквозь шторы свете.
"Господи Боже мой! - летучей мышью вспорхивает у Чупахина в уме. - Да неужели это явь?"
Белые в рукавах халата руки Л. В. раздвигают, взметнувшись, залоснелые от испарений занавеси.
- Туда! - показывает она на диван Чупахину с морячком.
Один за подмышки, другой за щиколотки, раз-два, осторожно-осторожненько тащат они не сопротивляющееся тело на постель: утрамбовавшееся из простыней и каких-то тряпок гнездо.
Чупахин подтягивает повыше брюки, а сосед-морячок сует что-то из тряпья под выпирающие кострецы.
И вот придуманная Чупахиным женщина опускается у дивана на колени, оборачивает вокруг почитай голой под кожей плечевой кости манжетку манометра и тонкими сильными пальцами быстро-быстро начинает сжимать грушу. Мужчина дышит шумно, открытым ртом, высоко поднимая под грязной футболкой выступающие ребра. Даже такая их щадящая "транспортировка", похоже, доконала его.
- ...лон! Два кубика, пожалуйста. Быстрее!
Оно понятно, на месте Чупахина должен находиться фельдшер, а еще лучше фельдшер с Чупахиным, ну да реалии таковы: машин из центрального гаража присылают почасту больше, чем имеется людей для укомплектованья экипажей... Слава богу, Маша Пыжикова чему-то научила его.
Отыскав в ящике шприц и нужную ампулу, Чупахин подпиливает головку и нетвердой рукой принимается набирать.
- Я внутривенно не умею, - полагая за долг, сообщает он своей... э-э, начальнице.
- И ватку со спиртом, пожалуйста... Вы набирайте, набирайте, ничего.
Пока он возится, указательным пальцем она жмет и покручивает какие-то точки на лице и шее у несчастного больного, и это, наверное, и есть пресловутый "тибетско-китайский массаж", вызывающий в чайной столько насмешек и ядовитых острот.
- Вот, возьмите, - протягивает он шприц.
Л.В. затягивает манжетку потуже, принимает шприц и, присев на принесенный морячком табурет, с третьей попытки попадает-таки в спавшуюся вену.
- В прошлом году он в психдиспансере лежал, - извещает женщина соцработник из глубины комнаты. - Он на учете у них.
Чупахин достает наугад из шкафа книгу и, положив на нее карту вызова, начинает задавать вопросы - заполнять.
Лет десять назад он еще ходил старшим помощником капитана на сухогрузе, пару лет под конец на рыболовецком траулере в северных морях, потом же по неизвестной причине был списан на берег и проживал здесь, в коммуналке, бобылем.
Да оно и заметно, думает Чупахин, проживал... В одном из углов притулились два полупустых мешочка из полиэтилена: огрызки булок, черного хлеба, печенюшек...
У двери - ведро в застывших бурых потеках и чуть не по всему периметру комнаты - черные дюбеля экскрементов, раздавленные кое-где в нечаянные лепехи.
Заполнив карту, Чупахин открывает посередине ненужную больше книгу. "Сохрани мою речь навсегда / За привкус несчастья и дыма..."
Наблюдающая соцработница, дрогнув усмешкой, дополняет к рассказанному еще. Он писал стихи, занимался в городском литературном объединении, печатался в заводской многотиражке, пока не закрыли...
- Одно из стихотворений он посвятил мне, - кивая и сардонически себе усмехаясь, прибавляет она. - С-сонет!