Тогда губы ее дрогнули, воздух тоскливо зазвучал тем самым жалобным стоном, что неотвязно мучит меня по ночам.
— Кто вы? О чем вы просите? — невольно сорвалось с моих губ, — и в тот же момент она пропала, растаяла в воздухе… А живая Олыуся расхохоталась.
— Я решительно ни о чем не прошу вас, граф! Что с вами! О ком вы замечтались? Вы бредите наяву…
Я промолчал о своей галлюцинации. Ольгуся суеверна. А видеть чей-либо двойник — есть поверье — нехорошо: к смерти — тому, кого видят. А что… если не галлюцинация? Если…
Прав Паклевецкий, тысячу раз прав: надо вытрясти из головы фантастический вздор! Черт знает, что лезет в мысли… И становлюсь суеверен, как деревенская баба!
9 июня
Вчерашнее видение не дает мне покоя.
Возвратясь от Лапоциньских, я долго сидел перед своим письменным столом, рассматривая таинственные ручки… Я взвесил их на ладони и был поражен, как они легки сравнительно с материалом, из которого сделаны. И мне чудилось, что они становятся все легче и легче, дрожат и трепещут, и холодный мрамор нагревается в моих горячих руках… Не надо иллюзий! не поддамся новой галлюцинации!.. Призову на помощь весь свой скептицизм, буду анализировать трезво, холодно и спокойно…
Но анализ-то получается неутешительный!
Что я видел?
Я видел прекрасный призрак с розами на щеках, с синими глазами, полными грустной мольбы, — тот самый призрак, что описал, под шифром, прадед Никита Афанасьевич. Что же? Внушил он мне эту галлюцинацию — из-за гроба, шестьдесят один год спустя после смерти, своею мистическою болтовнёю? Или в самом деле у нас в доме есть свое родовое привидение, как белая дама — у Гогенцоллернов? и — за неимением другого богатства — оно именно и перешло мне в наследство? Так или иначе, но мы сошлись с прадедом или на одной и той же галлюцинации, или на одном и том же призраке.
Допустим невозможное, т. е. призрак. Если призрак, то — чей? Он — двойник Ольгуси. Закрыстьян Алоизий свидетельствовал, умирая, что Ольгуся — живое воплощение Зоей Здановки. Прадед говорит что-то о la vie interrompue cruellement [7].
Смерть Зоей Здановки была насильственная. La prison de marbre [8]… не намек ли это на статую и монумент Зоси, уничтоженные, быть может, еще на памяти деда, наследниками графа Петра? Эти ручки, так похожие на руки Ольгуси…
Какой же я простак! Как было не догадаться сразу, что случай дал мне открыть забытую могилу Зост Здановки и обломки ее знаменитой статуи — той самой таинственной статуи, что, если верить бредням хлопов, стонала, плакала и бродила по ночам, как будто приняла в себя часть жизни безвременно погибшей красавицы?
Бредни? Бредни? Однако я не знал, по крайней мере не помнил, об этих бреднях, когда встретил розовую незнакомку — как раз там, где они заставляли бродить мертвую Зосю, как раз там, где оказалась потом ее могила.
Странный розовый призрак мелькнул мне именно у кургана, откуда майский ливень добыл для меня вот этот странный розовый мрамор, так необычайно легкий, прозрачный и будто мягкий в руке…
Эти ручки — ручки Зоси Здановки, полтораста лет спящей в земле. Я сжимаю их и думаю о ней. Зачем приходила она к прадеду — такая же, как ходит теперь ко мне, с тем же выражением в лице, с тою же мукою в глазах?
Что должен был он сделать для нее? Чего не сумел сделать, чтобы успокоить ее страждущую тень? „Briser la prison de marbre“… разрушить темницу или освободить из темницы?.. FantТme chЙri… Fleur fatale… при чем тут fleur fatale? Она ли — роковой цветок, по поэтической метафоре прадеда, или… Ба! А первый отрывок, дешифрированный Августом? „Цвел 23 июня 1823… цвел 23 июня 1830… не мог воспользоваться… глупо… страшно…“ Не об этом ли роковом цветке идет теперь речь? Что, если восстановить испорченный текст хотя бы в такой форме: „Je jure sur les roses, fleurissantes Ю tes joues, fantТme chЙri, que je me procurerai la fleur fatale et je te rendrai Ю la vie, interrompue si cruellement“ [9].
Клятва безумная, но разве не безумно все, что совершается теперь вокруг меня?
„Цвел 23 июня 1823… 1830…“ и через семилетний промежуток намечен цвести периодически до конца столетия. Текущий 1893-й год в том числе. Таким образом, всего две недели отделяют меня от тайны de la fleur fatale [10]…
„Может быть, кому-нибудь из потомков удастся, что не удалось мне“, — пишет прадедушка, точно завещая мне, своему преемнику по мистической жажде, непонятную, но непременную миссию. Ах, Никита Афанасьевич! Бог тебе судья, заморочил ты мою голову!
10 июня
Нет больше сомнений!
Я знаю теперь, кого я видел в саду, кто заглянул ко мне через плечо, когда я мастерил фейерверк для Ольгуси, кого встретила Ольгуся в гостиной, когда была у меня, — это Зося Здановка.
Пишу это имя твердою рукою, потому что, если даже и помешан, то помешан на ней. Ее имя — та неподвижная идея, около которой вращаются мои мысли.
Вчера вечером — когда меня, одинокого, вновь окружил тот странный, густой, как будто полный незримой, но веской и тягучей материи воздух, что стал в последнее время неизменным спутником моих размышлений, — я вдруг, непостижимым экстазом, почувствовал, что какой-то могучий прилив небывалых сил словно выхватил меня из земной среды и возвысил меня над нею таинственною, сверхчеловеческою властью. Взор мой упал на мраморные ручки Зоси… Я машинально поднял их со стола, крепко сжимая мрамор, в бессознательном восторге.
Я чувствовал, что она, когда-то воплощенная в этом камне, — здесь, возле меня, что, стоит позвать ее, и она придет.
И я позвал ее…
Тогда от ручек пошли как будто лучи — бледные, белесовато-палевые… воздух пропитался тем мутным брожением, тою эфирною зыбью, которые до сих пор я считал обманом своего больного зрения… Казалось, предо мною происходила какая-то полузримая борьба: что-то рвалось ко мне и что-то другое не пускало… Я понял, что должен напрячь все силы своей воли — и я позвал Зосю: теперь я уже не сомневался, что это Зося! — еще… и еще…
И она явилась…
А! теперь я понимаю прадеда!
Она так несчастна! Когда я слышу ее стон, лицо ее искажается таким тяжелым и долгим страданием, что сердце мое разрывается на части, что я, вне себя, готов хоть в ад — лишь бы понять и прекратить ее горе… лишь бы возвратить ей счастье и покой, о которых она рыдает.
Зависит ли это от меня? О, да: иначе — зачем бы именно мне являлась она? Зачем я, а не любой из мужчин, любая из женщин околотка, стали жертвами ее грустного присутствия? Зависит. Я читаю это в ее голубых, отемненных слезами глазах. Она ищет в правнуке — чего не сумел дать ей прадед.
Так выскажись же, чего ты ждешь? чего тебе надо? Не мучь и себя, и меня… Или не можешь? Не вольна? Тень, достигшая материализации, но лишенная слова? Астральное тело, неосязаемое и беззвучное? Но — бесстрастное ли?
Вчера, когда она явилась, я задумался об ее удивительном сходстве с Ольгусею — и вдруг не узнал ее: так гневно вспыхнули ее глаза… Что значит этот гнев? Чем мешает ей Ольгуся? Любит она меня, что ли, ревнует? Да разве там есть любовь и ревность? А почему нет? — если вместе с телом не умирают другие человеческие страдания, почему должны умереть эти?
Чтобы разбить „фантастическое настроение“, как выражается Паклевецкий, я схватил первую, попавшуюся под руку, книгу из библиотеки и стал читать, где открылась страница. Оказалось, Лермонтов. А что попалось — не угодно ли?!
Коснется ль чужое дыханье
Твоих ланит,
Моя душа, в немом страданьи,
Вся задрожит.
Случится ль, шепчешь, засыпая,
Ты о другом,
Твои слова текут, пылая,
По мне огнем.
Ты не должна любить другого,
Нет, не должна:
Ты мертвецу святыней слова
Обречена.
Словно загадал!.. Нечего сказать — утешительно!
17 июня
Дикий и страшный день!
Она чуть-чуть было не заговорила…
Но прежде чем с губ ее вырвался хоть один звук — вдруг лицо ее исказилось ужасом и отвращением, она потемнела, как земля, опрокинулась на спину, переломилась, как молодая березка, и расплылась серыми хлопьями, как дым в сырой осенний день. А я услыхал другой голос — противный и, уже несомненно, человеческий:
— Здравствуйте, граф… Что это за манипуляции вы здесь проделывали?
На пороге кабинета стоял Паклевецкий.
— Как вы взошли? Кто вас пустил? — крикнул я, будучи не в силах сдержать свое бешенство.
— Ого, как строго! — насмешливо сказал он, спокойно располагаясь в креслах. — Взошел через дверь — вольно же вам не запираться на ключ, когда заняты. А пустил меня к вам Якуб. Да вы не гневайтесь: я — гость не до такой степени некстати, как вы думаете.
— Сомневаюсь, — грубо крикнул я ему.
— Сомнение есть мать познания, — возразил он и вдруг подошел ко мне близко, близко… — Так как же, граф? — зашептал он, наклоняясь к моему уху и пронизывая меня своими лукавыми черными глазами. — Так как же? Все Зося? А? все Зося?