Голос нужно слушать и в чтении. Поэтому не всякий "читающий Пушкина" имеет что-нибудь общее с Пушкиным, а лишь кто вслушивается в голос говорящего Пушкина, угадывая интонацию, какая была у живого. Кто "живого Пушкина не слушает" в перелистываемых страницах, тот как бы все равно и не читает его, а читает кого-то взамен его, уравнительного с ним, "такого же образования и таланта, как он, и писавшего на те же темы", — но не самого его.
Отсюда так чужды и глухи «академические» издания Пушкина, заваленные горою «примечаний», а у Венгерова[67] — еще аляповатых картин и всякого ученого базара. На Пушкина точно высыпали сор из ящика: и он весь пыльный, сорный, загроможденный. Исчезла — в самом виде и внешней форме издания главная черта его образа и души: изумительная краткость во всем и простота. И конечно, лучшие издания и даже единственные, которые можно держать в руке без отвращения, — старые издания его, на толстоватой бумаге, каждое стихотворение с новой страницы (изд. Жуковского[68]). Или — отдельные при жизни напечатанные стихотворения. Или — его стихи и драматические отрывки в "Северн. Цветах".[69] У меня есть "Борис Годунов" 1831 года и 2 книжки "Северн. Цвет." с Пушкиным; и — издание Жуковского. Лет через 30 эти издания будут цениться как золотые, а мастера будут абсолютно повторять (конечно, без цензурных современных урезок) бумагу, шрифты, расположение произведений, орфографию, формат и переплеты.
В таком издании мы можем достигнуть как бы слушания Пушкина. Недосягание через печать до голоса сделало безразличие того, кто берется «издавать» и «изучать» Пушкина и составлять к нему «комментарии». Нельзя не быть удивленным, до какой степени теперь "издатели классиков" не имеют ничего, связывающего с издаваемыми поэтами или прозаиками. "Им бы издавать Бонч-Бруэвича, а они издают Пушкина". Универсально начитанный «товарищ», в демократической блузе, охватил Пушкина "как он есть", в шинели с бобровым воротником и французской шляпе, и понес, высоко подняв над головой (уважение) — как медведь Татьяну в известном сне.[70]
И сколько общего у медведя с Татьяной, столько же у теперешних комментаторов с Пушкиным.
К таинственному и трудному делу «издательства» применимо архимедовское
Noli tangere meos circulos. (Не прикасайся к моим кругам[71] (лат.).)
* * *
Душа озябла…
Страшно, когда наступает озноб души.
* * *
Возможно ли, чтобы позитивист заплакал?
Так же странно представить себе, как, что "корова поехала верхом на кирасире".
И это кончает разговоры с ним. Расстаюсь с ним вечным расставанием.
Позитивизм в тайне души своей или точнее в сердцевине своего бездушия:
И пусть бесчувственному телу[72]
Равно повсюду истлевать.
Позитивизм — философский мавзолей над умирающим человечеством.
Не хочу! Не хочу! Презираю, ненавижу, боюсь!!!
* * *
Как увядающие цветы люди.
Осень — и ничего нет. Как страшно это «нет». Как страшна осень.
(на извозчике).
* * *
Тяжелым утюгом гладит человека Б.
И расправляет душевные морщины.
Вот откуда говорят: бойся Бога и не греши.
(на извозчике ночью).
* * *
Велик горб человечества, велик горб человечества, велик горб человечества…
Идет, кряхтит, с голым черепом, с этим огромным горбом за спиною (страдания, терпение) великий древний старик; и кожа на нем почернела, и ноги изранены…
Что же тут молодежь танцует на горбе? "Мы — последние", всё — «мы», всё — «нам». Ну, танцуйте, господа.
(за нумизматикой).
* * *
На "том свете" мы будем немыми. И восторг переполнит наши души.
Восторг всегда нем.
(за набивкой табаку).
* * *
Все жду, когда Григорий Спиридонович[73] П-в напишет свою автобиографию. Ведь он замечательный человек.
Конечно, Короленко — более его замечательный человек: и напечатал чуть не том своего жизнеописания, — под грациозной вуалью: "История моего современника".[74] Но отчего же не написать и Гр. Сп. П-ву? Не один Кутузов имел себе Михайловского-Данилевского:[75] мог бы иметь и Барклай-де-Толли. Отчего "нашим современникам" не соединить в себе полководца и жизнеописателя, — так сказать, поместить себе за пазуху "Михайловского-Данилевского" и продиктовать ему все слова.
— "Мне Тита Ливия не надо", — говорят «современные» Александры Македонские. "Я довольно хорошо пишу, и опишу сам свой поход в Индию".
* * *
Ряд попиков, кушающих севрюжину. Входит философ: — Ну, что же, господа… т. е. отцы духовные… холодно везде в мире… Озяб… и пришел погреться к вам… Бог с вами: прощаю вашу каменность, извиняю все глупое у вас, закрываю глаза на севрюжину… Все по слабости человеческой, может быть, временной. Фарисеи вы… но сидите-то все-таки "на седалище Моисеевом":[76] и нет еще такого седалища в мире, как у вас. Был некто,[77] кто, обратив внимание на ваше фарисейство, столкнул вас и с вами вместе и самое «седалище»… Я наоборот: ради значения «седалища», которое нечем заменить, закрываю глаза на вас и кладу голову к подножию "седалища"…
* * *
Если Философову случится пройти по мокрому тротуару без калош, то он будет неделю кашлять: я не понимаю, какой же он друг рабочих?
Этак Антихрист назовет себя "другом Христа", иудей — христианина, папа — Антихриста, а Прудон — Ротшильда. Что же это выйдет? Мир разрушится, потеряет грани, связи; ибо потеряет отталкивания. Необходимые: ибо самые связи-то держатся через отталкивания. Но мир ничего, впрочем, не потеряет, ибо все они, от Философова до папы, именно только «назовут» себя, а дело останется, как есть: папа — враг Антихриста, а Антихрист — его враг, и Философов — враг плебса, а плебс — враг Философова. А «говоры» — как хотите.
Вот уж, поистине — речи, в которых "скука и томление духа" (Экклез.).[78]
Не язык наш — убеждения наши, а сапоги наши — убеждения наши.
Опорки, лапти, смазные, "от Вейса".[79] Так и классифицируйте себя.
* * *
Русский «мечтатель» и существует для разговоров. Для чего же он существует. Не для дела же?
(едем в лавку).
* * *
Почти не встречается еврея, который не обладал бы каким-нибудь талантом; но не ищите среди них гения. Ведь Спиноза, которым они все хвалятся, был подражателем Декарта. А гений неподражаем и не подражает.
Одно и другое — талант, и не более чем талант, — вытекает из их связи с Божеством. "По связи этой" никто не лишен некоторой талантливости, как отдаленного или как теснейшего отсвета Божества. Но, с другой стороны, все и принадлежит Богу. Евреи и сильны своим Богом и обессилены им. Все они точно шатаются: велик — Бог, но еврей, даже пророк, даже Моисей, не являет той громады личного и свободного «я», какая присуща иногда бывает нееврею. Около Канта, Декарта и Лейбница все евреи-мыслители — какие-то «часовщики-починщики». Около сверкания Шекспира что такое евреи-писатели, от Гейне до Айзмана? В самой свободе их никогда не появится великолепия Бакунина. «Ширь» и «удаль», и — еврей: несовместимы. Они все "ходят на цепочке" перед Богом. И эта цепочка охраняет их, но и ограничивает.
* * *
О Рылееве,[80] который, — "какая бы ни была погода, — каждый день шел пешком утром, и молился у гробницы императора Александра II", — при коем был адъютантом. Он был обыкновенный человек, — и даже имел француженку из балета, с которой прожил всю жизнь. Что же его заставляло ходить? кто заставлял? А мы даже о родителях своих, о детях (у нас — Надя на Смоленском) не ходим всю жизнь каждый день, и даже — каждую неделю, и увы, увы — каждый месяц! Когда я услышал этот рассказ (Маслова?) в нашей редакции, — я был поражен и много лет вот не могу забыть его, все припоминаю. "Умерший падишах стоит меньше живой собаки", — прочел я где-то в арабских сказках, и в смысле благополучия, выгоды умерший «освободитель» уже ничем ему (Рылееву) не мог быть полезен. Что же это за чувство и почему оно? Явно — это привязанность, память, благодарность. Отнесем 1/2 к благородству ходившего (+ около 1903 г., и по поводу смерти его и говорили в редакции): но 1/2 относится явно к Государю. Из этого вывод: явно, что Государи представляют собою не только "форму величия", существо "в мундире и тоге", но и что-то глубоко человеческое и высокочеловеческое, но чего мы не знаем по страшной удаленности от них, — потому, что нам, кроме «мундира», ничего и не показано. Все рассказы, напр., о Наполеоне III антипатичны (т. е. он в них — антипатичен). Но он не был «урожденный», — и инстинкт выскочки уцепиться за полученную власть сорвал с него все величие, обаяние и правду. "Желал устроиться", — с императрицею и деточками. «Урожденный» не имеет этой нужды: вечно «признаваемый», совершенно не оспариваемый, он имеет то довольство и счастье, которое присуще было "тому первому счастливому", который звался Адамом. "От роду" около него растут райские яблоки, которых ему не надо даже доставать рукой. Это — психика совершенно вне нашей. Все в него влюблены; все он имеет; что пожелает есть. Чего же ему пожелать? По естественной психологии — счастья людям, счастья всем. Когда мы "в празднике", когда нам удалась «любовь» — как мы раздаем счастье вокруг, не считая — кому, не считая — сколько. Поэтому психология «урожденного» есть естественно доброта: которая вдруг пропадает, когда он оспаривается. Поэтому не оспаривать Царя есть сущность царства, regni et regis.[81] Поразительно, что все жестокие наши государи были именно "в споре": Иван Грозный — с боярами и претендентами, Анна Иоанновна[82] — с Верховным Советом, и тоже — по неясности своих прав; Екатерина II (при случае, — с Новиковым и прочее) тоже по смутности "восшествия на престол". Все это сейчас же замутняет существо и портит лицо. Поэтому "любить Царя" (просто и ясно) есть действительно существо дела в монархии и "первый долг гражданина": не по лести и коленопреклонению, а потому, что иначе портится все дело, "кушанье не сварено", "вишню побил мороз", "ниву выколотил град". Что это всемирно и общечеловечно, — показывает то, до чего люди "в оппозиции" и «ниспровергающие», т. е. в претензии "на власть", рвущиеся к власти, мирятся со всем, но уже очень подозрительно относятся к спокойным возражениям себе, спору с собой: а насмешек совершенно не переносят. Они отмели Страхова (критика), а Незлобина-Дьякова прокляли таким негодованием, которое в "литературной судьбе" равно "ссылке в каторгу". "Нельзя оскорблять величие оппозиции, ни — правды ее", на этом построена (у нас) вся литературная судьба 1/2 века, и около этого развился литературный карьеризм и азарт его. "Все хватают чины и ордена просто за верноподданнические чувства" оппозиции и даже за грубую ей лесть. Такими «верноподданными», страстными и с пылом, были Писарев, Зайцев, Благосветлов: последний в жизни был невыразимый холуй, имел негра возле дверей кабинета, утопал в роскоши, и его близкие (рассказывают) утопали в «амурах» и деньгах, когда в его журнале писались «залихватские» семинарские статьи в духе: "все расшибем", "Пушкин — г…о". Но холуй ли, не холуй ли, а раз "сделал под козырек" и стоит "во фронте" перед оппозицией, — то ему все «прощено», забыто, получает «награды» рентами и чинами. Но чтб же это? Да это "придворный штат", уже готовый и сформированный для будущей и ожидаемой власти, для les rois в лохмотьях. Обертываясь, мы усматриваем существо дела: "не будите нас от сновидений,[83] "дайте нам сознать себя правыми, и вечно правыми во всех случаях правыми, — и мы зальем вас счастьем"… "Скажите, признайте, полюбите в нас полубога: и мы будем даже лучше самого Бога!!" Хлыстовский[84] элемент, элемент "живых христов" и "живых богородиц"… Вера Фигнер была явно революционной «богородицей», как и Екатерина Брешковская или Софья Перовская… «Иоанниты», всё «иоан-ниты» около "батюшки Иоанна Кронштадтского", которым на этот раз был Желябов. Когда раз в печати я сказал, что Желябов был дурак, то даже подобострастный Струве накинулся на меня[85] с невероятной злобой, хотя у Вергежской[86] он про революционеров говорил такие вещи, каких я себе никогда не позволял. "Но про себя думай, что знаешь — а на площади окажи усердие" ("ура"): и Струве закричал на меня, потребовал устранения меня от прессы, просто за эти слова, что Желябов — дурак. "Его величество всегда умен" — в отношении Людовика XIV или — мечтаемого, призываемого, заранее славословимого Кромвеля. Обертывая все это и видишь: да это всемирная психология, всемирная потребность, всемирный фокус, что человек только в счастье и в самозабвении — подлинно благ, доброжелателен, "творит милость и правду". Ну хорошо: то, чем этого ожидать завтра, не лучше ли поклониться вчера! Чем рубить топором и строгать рубанком куклу — для внешнего глаза «куклу», а для сердца верующего икону, — отчего не поставить "в передний угол" ту, которую мы нашли у себя в доме, родившись?